Обвенчали нас, и стала в деревне новая пара: Иван Долган да Марья с Голого поля. Силы да здоровья нам обоим у людей не занимать. Хотели сперва хозяйствовать, как другие наши деревенские. Коровёнку купили, пару овечек завели, куричёшек сколько-то. При родительском доме огород был обширный. Городьбу поправили, засадили во-время. Места у нас не тесные. Накосить травы не то что для одной коровёнки, а и для двух-трёх при моих-то руках, прямо сказать, плёвое дело. Всё бы ладно, да на лошадке спотычка вышла. По времени, может, лошадёнку и огоревали бы, да прибавок к ней большой требуется: телега да сани, сбруя да снасть разная. Без благодетелей никак не обойдёшься, а они, эти благодетели, нам с Марьюшкой солоно пришлись. Так у нас полного хозяйства и не вышло.
Убежал я опять на прииски работать. Правду сказать, и камень тянул меня. Не умею тебе объяснить, в чём тут сила, а тянул. Вроде не жадный я, на большое богатство никогда не льстился, а добыть новый камешок охота. Ну, и народ приисковый как-то ближе деревенского стал.
Так мы с Марьюшкой и жили. Помогал я ей при посадке огорода да в сенокосную пору. Зимами тоже маленько, а больше на приисках колотился. В гражданскую войну ушёл с приисковыми в полк «Красных Орлов». За войну меня ранили в ногу при перебежке в цепи. По мякоти пришлось. Сквозная рана, пустяшная. Через месяц опять под ружьё встал.
Как покончили с Колчаком, домой воротился, и тот же порядок у нас повёлся: в деревенские дела не вникал, всё на приисках да на приисках. Как колхозы стали строить, мы с Марьюшкой и оказались не при чём. Не браковали меня, конечно, потому хозяйство трудовое, безлошадное, и сам на войне добровольцем был. Звали даже, да как пойдёшь коли ты не плотник, не каменщик, не чеботарь, не шорник, а из всех сельских работ одно знаешь — косить да стога метать. Марьюшка больше понавыкла. Она и телят ростила, и за птицей ходила, и капусту выращивала хорошую. Такую работницу с радостью бы приняли, да разве она без меня пойдёт?
Сперва в колхозе-то здешнем немало сумятицы было. Кулаки всякую пакость подстраивали. Ко мне даже один подбегал с разговором, да я этих благодетелей с малых лет понял. Так на него цыкнул, что больше ни один из таких ко мне не сунулся. Потом, как кулаков выселили, дело пошло гораздо лучше. Все наши ребята, конечно, с первых лет в колхоз записались. Меньшак-то, — он успел подучиться маленько, — полеводом стал, большак, — он у меня в гражданскую войну кавалеристом был, — так его конным двором ведать определили, средний при машинах находился, потому — он раньше в кузнице работал, обе дочери тоже при деле. Только мы со старухой, как две галки на прясле в непогожий день осенью: самим обидно, и со стороны на нас глядеть тоскливо.
Тут вот старуха и принялась точить меня. Ребята тоже уговаривали. Особо меньшак Петруха старался:
— Брось ты, тятя, своими камешками заниматься! Узенькое это дело, мелкое, когда и вовсе напустую сходит.
— Как, — говорю, — так?
— Очень, — отвечает, — просто. Много ли народа твой камешек увидят? Да и всяк ли разберёт, что тут красота есть? Вот и выходит, по узкой тропочке твой камешек идёт. Мало кому радость приносит. А напустую чаще выходит. Один понимающий найдёт— полюбуется, другой понимающий огранит — тоже полюбуется, а достанется тот камешек дураку, которому ни до чего нет дела, лишь бы блестело. Крашеную бумажку подложь под стекло — ему и то ладно.
— Это, — соглашаюсь, — бывает, да не в том сила, и камень сам меня тянет.
Объясняю ему, а он по-своему разумеет:
— Этак же струя из сортировки бежит. Чем она гуще да зерно полнее, тем краше. Глядел бы, не отошёл!
Втолковываю ему, что в нашем деле главное — особина камня. В одном синего больше, в другом красного, третий желтит сильнее, а разница есть. От одной щётка отломи, и то, на привычный глаз, отличить можно.
— Если приглядеться, — отвечает Петруха, — и в зерне это найдёшь. Одно в одно никогда не сойдётся. На том и сортовое дело поставлено. А если тебе уж так полюбилось на синеалое с жёлтым смотреть, так и это найдём.
— Где, — говорю, — такое в вашем колхозном деле?
— А вот недавно посылали меня на Красноуфимскую семенную станцию за клевером. Видел я там, как из-под «Кускуты», — машина такая есть, — синеалая струйка бежала. Куда твоему аметисту! Ох, только и клевер у них! По нашим местам таких семян добиться не могут. У нас больше бурые с краснинкой семечки выходят, а у них синего много. Потому и называется — красноуфимский фиолетовый. Из сортов сорт! На всю страну славится.
Тут и начал Петруха про клевер рассказывать. Любил он про это говорить. Ну, грамотный, слова подбирать научился, послушать любо, да и от души сказывал про своё живое. В конце похвалился:
— Будут и у нас аметистовые семена! Тогда и увидишь, лучше или хуже живая семенная струя против твоего синеалого камешка.
Потом спохватился:
— Постой! Мне ведь опять скоро ехать на семенную. Поедем со мной. Поглядишь.
И что ты думаешь? Съездил ведь я, видел эту самую «Кускуту». Машина как машина. Сита да валики. Умно придумано, чтоб куколь и другие сорняки отгонять. Да не в этом дело. Не приучен я в машинах разбираться. А вот как пошла по корытцу синеалая с желтинкой струя, тут уж я глаз оторвать не мог. Вроде самого лучшего камня да ещё в таких переливах, каких мне видать не приводилось.
Ну, а кончилось это тем, что нас со старухой приняли в колхоз. Не на отшибе от людей теперь живём, а специальность моя называется — клеверное семеноводство.
Добился-таки я фиолетовых-то семян! Мы ведь, горщики, приметливы. Без этого нам нельзя. А клевер что? Та же кашка. В наших местах по-дикому растёт, и белая, и красная. Бывало, на передышке лежишь на травке, разомнёшь у поспелого цветка головку и видишь, что семена разные: одни полнее, другие потощее. Начинаешь разбирать, почему такое? Ещё сломишь одну-две головки с других кустов. Оно и видно станет, — на котором кусте головок меньше, там и семена полнее. Вот я и стал потом, как в колхозе к этому делу подошёл, лишние головки обрывать. Сперва, понятно, на малом месте, на одной грядке. Вижу, — хорошо пошло, расширяться с этим стал, а тут и отборные вручную семена сказываться начали. Теперь у нас, как клеверная струя при очистке бежит, — залюбуешься. Нарочно люди приходят, чтоб на неё поглядеть. Про меня и говорить нечего. Как маленький жду этих дней. А ведь дело-то какое!
На днях вон новый полевод, — наш-то Петруха погиб на войне с проклятыми фашистами, — вычитывал на собрании, что к концу пятилетки по нашей стране под укос должно пойти что-то свыше двадцати миллионов гектар многолетних трав. Подумай, сколько семян потребуется. А ведь клеверок — он всем травам трава. Не только сверху богатство даёт, а больше того в земле накопляет. Семечко дорогое! А наше и того дороже, потому не бурое, не красник, а синеалое, — аметистовое.
Вот и выходит, что я при аметистовом деле остался, только теперь моя старуха не ворчит, а похваливает:
— В самую точку, Иванушка, придумал! Это и Петрухе нашему память, как он всегда о клевере хлопотал, да и дело самой широкой руки. Не чета твоим камешкам!
Это она, конечно, зря, про камешки-то судит. Не понимает, старая, да и Петрухе покойному не умел я втолковать, что камень никогда себя не потеряет, и сила тут не в одной красоте. Война вон, сказывают, показала, что даже каменные отходы, которые в огранку не брали, на большое дело пригодились. Ну, я об этом помалкиваю. Не ворошу старого. В одном старуха права, — уж очень это широкое дело и в глубь далеко идёт. Прямо сказать, землю молодит. И глазам утешно на живую аметистовую струю поглядеть. Будто все аметисты, какие добыл за свою жизнь, перед тобой проходят, да и те видишь, какие в горах остались.
1947 г.
Рудяной перевал
удто и недавно было, а стань считать, набежит близко шести десятков, как привелось мне в первый раз услышать про этот рудяной перевал. Разговор вроде и маловажный, а запомнился накрепко. А теперь вот, как подольше на земле потоптался, вижу, не вовсе зря говорилось. Пожалуй, и нынешним молодым послушать это не в забаву.
Родитель мой из забойщиков был. На казённом руднике с молодых лет руду долбил. Неподалёку от нашего завода тот рудник. Не больше семи верст по старой мере считалось. Тятя на неделе не по одному разу домой ночевать прибегал, а в субботу вечером и весь воскресный день непременно дома.
Жили мы в ту пору, не похвалюсь, что вовсе хорошо, а всё-таки лучше многих соседей. Так подошлось, что в нашей семье работники с едоками чуть не выровнялись. Отец ещё не старый, мать в его же годах. Тоже в полной силе. А старший брат уж женился и в листобойном работу имел. Братова жена, — не любил я её за ехидство, не тем будь помянута покойница, — без дела сидеть не умела. Работница — не похаешь. Не в полных годах мы с сестрёнкой были. Ей четырнадцать стукнуло. Самая та пора, чтоб с малыми ребятами водиться. Её в семье так нянькой и звали. Мне двенадцатый шёл. Таких парнишек в нашей бытности величали малой подмогой, Невелика, понятно, подмога, а всё-таки не один рот, сколько-то и руки значили: то-другое сделать могли, а ноги на посылках лучше, чем у больших. Голых-то едоков у нас было только двое братовых ребятишек. Один грудной, а другой уж ходить стал.