С испуга и не зная, куда деваться, я побежала в школу; помнила я, однако ж, что там вчера меня напоили сбитнем и накормили. Говорю вам, батюшка, что была я точно собачонка: только одну еду да побои понимала. В школе меня опять приласкали, вычесали, вымыли, накормили: мало-помалу я стала привыкать и, смотря на других детей, делать то же, что они. Смотрительница показывала нам картинки, рассказывала сказки, учила петь, показывала нам деревянные дощечки и заставляла угадывать, какая на какой дощечке буква. Сама не знаю, как промеж игры, пения, ходьбы я выучилась и грамоте, и выучилась кое-как писать; иногда приходил к нам и священник и поучал нас от Святого Писания. В это время я будто начала просыпаться; стала понимать, что значит хорошо или худо делать, а всего больше научилась молиться. Скоро мне сделалось в школе так утешно и весело, что я и не замечала, как время проходило. Когда приближался вечер, я уже нехотя возвращалась домой, где опять видела только толчки да слышала злые речи, но уже меньше прежнего, потому что я старалась уходить из дома как можно раньше и приходить как можно позже, так что днем меня никто не видал, а ночью все спали.
Так прошло два года, я не только привыкла к приюту (так называлась эта школа), но еще скоро сделалась там из первых. Часто приезжал к нам доктор, дамы, лаская меня, хвалили, повязывали мне на голову красный шнурок, часто ставили меня на подмостки и заставляли учить новоприходящих.
Наконец исполнилось мне десять лет, и раз смотрительница сказала мне, что ей очень меня жаль, но что мне нельзя больше оставаться в приюте, что я уже из лет вышла; что, однако же, за то, что я хорошо себя вела и хорошо училась, меня возьмут в другую школу, где я выучусь тонкому рукоделью. Я узнала, что приют тот содержат прямо добрые люди, не из корысти, не из чванства, а так – за любовь.
Так и случилось. Перешла я на житье в Частную школу (так называются такие школы в Петербурге), и сказали мне, что тою школою управляет Царевна. Это снова меня испугало, но девушки часто меж собою говорили, что Царевна – предобрая, и это меня успокоило.
Я уж была не так глупа, как прежде, не дичилась, а старалась прилежно учиться, работать и часто молилась Богу, чтобы Он помогал мне. Бог услышал мою молитву, и скоро моя работа стала из лучших. Выучилась я также чисто писать, читала я громко и явственно и всегда была исправна.
Часто в школу приезжала к нам и Царевна; она часто заставляла то одну, то другую из девушек читать или писать и пересматривала их работы, хвалила и хулила. Но меня Царевна как-то не замечала, и боялась я, и хотелось мне, чтобы она меня вызвала. Вот однажды очередь дошла и до меня, так у меня коленки и подогнулись, но я скрепилась, сотворила в сердце молитву и вышла. Царевна милостиво спрашивала меня о разных вещах по нашему учению. Кажется, мои ответы ей понравились; она заставила меня читать, писать, считать, спросила мою работу и всем так была довольна, что взглянула на меня, ангельски улыбнулась и сказала: «Хорошо, что ты прилежна – и тебе хорошо, и другим пригодится». Я и плакала, и смеялась, то страшно, то как будто стыдно мне было, что дождалась я такого почета, и хотелось мне, по-деревенски, прикрыться рукою, но рука не поднималась; то становилось мне отрадно и тепло на душе, и вспоминала я про старое время; как будто я снова на коленях у родимой матери, словно она поет надо мною тихую песню и приголубливает. Памятна была мне эта минута, никогда ее не забуду. Как теперь гляжу в светлые, веселые очи прекрасной Царевны, как теперь слышу ее звонкие, серебристые речи…
Сначала я не совсем понимала их, хотя они часто приходили мне в голову, и лишь теперь я их вполне выразумела…
Между тем мачеха пред концом захотела со мною свидеться, я вышла из школы, откуда мне выдали денег в награждение, и возвратилась сюда.
Признаюсь вам, батюшка, что деревня показалась мне совсем иною, чем прежде. Не то чтобы я возгордилась, но не могла я не спросить себя: отчего я умею и читать и писать и знаю всякое рукоделье, и опрятно я одета, и могу себе хлеба кусок добыть, а другие, такие же как я, из той же деревни, живут себе так, а маленькие дети даже не знают, какой рукой перекреститься, правой или левой. И пришло мне на память прежнее мое житье в той же деревне, и как я так же не знала, какой рукой перекреститься и отчего я стала совсем иная.
И тогда вспомнила я слова доброй, прекрасной Царевны, и стали они мне понятны. Показалось мне, что снова смотрят на меня ее светлые, веселые очи и будто велят они мне приберечь ее добро, чтобы оно не пропало.
Тогда стала я собирать вокруг себя ребятишек и стала их забавлять и учить, как меня забавляли и учили. Бог благословил мои силы: ребятишки ко мне привыкли, а я отвожу их от худого, и часто, как задумаюсь в моем кружке, чудятся мне веселые очи Царевны и как будто поощряют меня.
– Хорошее дело ты затеяла, – отвечал отец Андрей. – Но, добро, теперь лето, на поле простор; ну, а зимой-то как тебе быть?
– Да уж и сама не знаю, – отвечала Настя. – У тетки в доме тесно, семья большая.
– Так и быть уж, я тебе помогу, – отвечал отец Андрей. – Есть у меня светелка особая: как холода настанут, а ино место и в дождик, собирай свою мелюзгу к нам в светелку. В ином чем тебе жена подсобит, да и я когда поучу, а теперь вот пока тебе книжка, да еще с картинками. Поди толкуй ее с своими ребятишками, а я послушаю, чтобы ты подчас сама не завиралась.
– Спасибо, батюшка, – отвечала Настя, – такой радости не чаяла, и ты сам меня будешь учить?
– И я сам буду тебя учить.
– И матушка будет мне подсоблять?
– И матушка будет тебе подсоблять.
– И светелку дашь?
– И светелку дам.
Настя захлопала в ладоши, все ребятишки собрались вокруг нее, они громким хором запели какую-то детскую песню, которую Настя затягивала лишь в самых торжественных случаях.
Так и пошло дело на лад. Ребятишки по-прежнему собирались вокруг Насти. Когда она отлучалась, жена священника занимала ее место, а иногда и отец Андрей, когда был свободен от духовных треб, приходил, садился на скамейку под дубом и учил и учеников, и учительницу.
Когда крестьяне узнали об этом, то уже стали сами посылать детей к Насте, а иные и сами приводили, да, приводя, останавливались и прислушивались и даже потихоньку плакали от умиления. Ино место и мужик забывал об елке в праздник, засматриваясь на потеху детей, и часто мать стыдила взрослого сына, показывая ему на маленьких. Скоро Настя, при пособии матушки, достигла до того, что не только лохмотья на ребятишках были зашиты, но и сами уже матери, посмотрев раз-два на детей чистых, опрятных, уже стыдились водить их замарашками, да и сами, глядя на детей, сделались попорядочнее.
Зимою в светелке отца Андрея мало-помалу завелись и доски с песком, на которых дети чертили буквы, а потом, гляди, и скамейки. Почетный смотритель училищ, проезжая раз по деревне и заглянув в светелку отца Андрея, подарил большую черную доску с мелом, с дюжину грифельных досок да столько же разных детских книжек, вот какая завелась роскошь! По воскресеньям дети парами ходили в церковь, не кричали и не зевали по сторонам, как бывало, а тихо становились на клирос и подтягивали дьячку, а миряне, тронутые детскими чистыми голосами, молились усерднее прежнего.
Настя радовалась и благодарила Бога за то, что Он благословил ее дело, и вспомнила слова Царевны.
Между тем часто Никита заглядывался на Настю, и даже старики толковали, что не худо бы ему было такую добрую хозяйку себе нажить, но еще откладывали до поры до времени. И до Насти доходили о том слухи, только что-то они ее не радовали; ни с того ни с сего тоска напала на сиротинку, все ей что-то становилось грустно, и когда отец Андрей спрашивал, что с ней такое, Настя отвечала:
– И сама не знаю, откуда эта грусть и зачем она, а только грустно мне, очень грустно: как будто чует сердце что-то недоброе, ничто меня не веселит. По-прежнему во сне и наяву чудятся мне очи моей прекрасной Царевны, но мне все кажется, что ее светлые очи тускнеют. Я смотрю на них, и мне становится жалко, так жалко, что проснусь, и слезы льются у меня из глаз, и на весь день остается на сердце такая грусть, что и сказать нельзя.
Отец Андрей утешал Настю, сколько мог, но понапрасну: она по-прежнему исправляла дело свое, собирала детей, толковала с ними, пела с ними вместе и вдруг останавливалась, и слезы лились из ее глаз сами собою, и она невольно начинала потихоньку молиться.
Между тем дни шли за днями, а Настя с каждым днем все больше грустила и тосковала, с каждым днем все больше худела и разнемогалась.
– Тускнут, тускнут веселые очи моей прекрасной Царевны! – говорила она. – Чует мое сердце недоброе: молитесь, дети, за мою Царевну.
Дети не понимали ее, но становились на колени и тихо молились о доброй Царевне.
– Нет силы больше, – сказала однажды отцу Андрею. – Во что бы то ни стало, а пойду в Питер, наведаюсь, что сталось с моею Царевною…