«Ах ты, черт, вот незадача… Маме позвонить надо бы… Ну, да ладно, не умру до вечера…»
Не раздеваясь, лег, накрылся пледом и, уже проваливаясь в тяжелое забытье, успел счастливо подумать: а ведь в школу-то завтра идти не придется, а до полного выздоровления сегодняшний позор забудется, что-нибудь новое появится в школьной жизни — поактуальнее…
Он не слышал, как пришла с работы мама, как она бегала к соседке этажом выше — врачу из районной поликлиники. Даже не почувствовал, как та выслушала его холодным фонендоскопом, померила температуру.
— Тридцать восемь и шесть, — сказала она матери. — Типичная простуда. Аспирин — три раза в день, этазол — четыре раза, и питье, питье, питье… Одно странновато: температура не смертельная, а парень даже не аукнется. Спит, как Илья Муромец на печи.
— Может, устал? — предположила мама, далекая от медицины.
— Может, и устал. Да пусть спит. Сон, дорогая, — панацея от всех болезней.
В семь вечера позвонил Фокин, лучший друг.
— Заболел Алик, — сказала ему мать.
— Да он же днем здоровым, как бык, выглядел.
— И быки хворают.
— Надо же! — деланно изумился Фокин откровению о быках. — Тогда я зайду, проведаю?
— Завтра, завтра. Сейчас он спит — царь-пушкой не разбудить. Вы что сегодня — камни ворочали?
— Это как посмотреть. По литературе — классное сочинение писали, по физо — «перекидной» способ прыжков в высоту. Что считать камнями…
— Как ты сочинение осилил?
— Трудно сказать… — Фокин не шибко любил составлять на бумаге слова во фразы, предпочитал точные науки. — Время покажет… До завтра?
— До завтра.
Мать подошла к Алику, потрогала лоб: вроде не очень горячий. Поправила одеяло, задернула оконную штору. Алик не просыпался. Он смотрел сны.
2
Первый сон был таков.
Будто бы Алик выходит из подъезда — эдак часиков в семь утра, когда во дворе никого: на работу или в школу — рановато, владельцы собак только-только готовятся вывести своих «братьев меньших» по большим и малым делам, а молодые дворники и дворничихи уже отмели свое, отполивали, разошлись по казенным квартирам — штудировать учебники для заочного обучения в институтах и техникумах.
И вот выходит Алик в пустынный двор, идет вдоль газона, мимо зеленого могучего стола для игры в домино, мимо школьного забора, мимо стоянки частных автомобилей, выбирается на набережную Москвы-реки, топает по заросшим травой шпалам заброшенной железнодорожной ветки, которая когда-то вела к карандашной фабричке, держась за пыльные кусты, спускается по откосу к воде.
Жара.
Он сбрасывает джинсы, сандалеты, стаскивает футболочку с красным гоночной марки «феррари» на груди, остается в пестрых сатиновых трусах, сшитых мамой. Осторожно, по-курортному, пробует ногой воду, вздрагивает от внезапно пронзившего тело холода, обхватывает себя длинными тощими руками, входит в реку, оскользаясь на зализанных волнами камнях.
Будто бы это — каждодневная, почти привычная «водная процедура». Так, по крайней мере, диктует фабула сна. А сон — абсолютно реален, и, соответственно, он — цветной, широкоформатный, стереоскопический, а эффект присутствия не вызывает и тени здорового научного сомнения.
Алик останавливается, когда вода доходит ему до пояса, до резиночки от трусов, которые цветным парусом вздулись на бедрах, зачерпывает ладонями воду, смачивает себя под мышками. Потом по-поросячьи взвизгивает и ныряет — только пятки мелькают в воздухе, выныривает, отфыркивается, вытирает рукой лицо, плывет подальше от берега — не по-собачьи, с шумом и брызгами, а ровным кролем, безупречным стилем.
Напомним: во сне бывает и не такое, незачем удивляться и путать сон с жестокой действительностью…
Поплавав так минут десять, Алик возвращается к берегу и несколько раз ныряет, пытаясь достать пальцами дно. Это ему, естественно, удается, а в последний раз он даже нащупывает что-то большое и тяжелое, подхватывает это «что-то», выбирается на белый свет, на солнышко. «Что-то» оказывается пузатым узкогорлым кувшином с тонкой ручкой, древним сосудом, заросшим тиной, черной грязью, хрупкими речными ракушками. Алик скребет грязь ногтем и видит позеленевшую от времени поверхность — то ли из меди-купрум, то ли из золота-аурум, покрытую прихотливой чеканной вязью. Если быть честным, то кувшин сильно смахивает на тот, что стоит у отца в кабинете, — из дагестанского аула Гицатль, где спокон веку живут прекрасные чеканщики и поэты.
Однако Алика сие сходство не смущает. Он твердой походкой рулит к берегу, и в груди его что-то сладко сжимается, а в животе холодно и пусто — как в предчувствии небывалого чуда. «Чувство чуда — седьмое чувство!» — сказал поэт.
И чудо не медлит. Оно бурлит в псевдогицатлинском кувшине, который, как живой, вздрагивает в чутких и ждущих руках Алика. Острым камнем он сбивает сургучную пробку и зачарованно смотрит на сизый дым, вырывающийся из горла, атомным грибом встающий над уроненным на песок кувшином. Дым этот клубится, меняет очертания и цвет, а внутри его возникают некие занятные турбулентности, которые постепенно приобретают строгие формы весьма пожилого гражданина в грязном тюрбане, в розовых — тоже грязных — шароварах, в короткой, похожей на джинсовую, жилеточке на голом теле и в золотых шлепанцах без задников — явно из магазина «Армения» с улицы Горького.
Словом, все, как положено в классике, — без навеянных современностью отклонений.
Гражданин некоторое время легкомысленно качается в воздухе над кувшином, машет руками, разгоняя дым, потом вдруг тяжело плюхается на землю, задрав ноги в шлепанцах. Остолбеневший Алик все же отмечает машинально, что пятки гражданина — под стать тюрбану с шароварами: да-алеко не первой свежести. Но — вежливый отрок! — он ждет, пока гражданин отлежится на песке, сядет, скрестив по-турецки ноги, огладит длинную седую бороду, откашляется.
Тогда Алик без долгих вступлений спрашивает:
— Джинн?
— Так точно! — по-солдатски гаркает гражданин, на поверку оказавшийся джинном из многотомных сказок «Тысячи и одной ночи».
А могло быть иначе, как вы думаете?..
— Меня зовут Алик Радуга, — вежливо кланяется Алик, переступая на песке босыми ногами. Ноги мокрые, и песок кучками налип на них. — Извините меня за мой вид, но я, право, не ждал встречи…
— И зря, — лениво говорит джинн. — Мог бы и предусмотреть, ничего в том трудного нет.
Говорит он на хорошем русском языке, и это не должно вызывать удивления, во-первых, потому, что дело происходит во сне, а во-вторых, потому, что джинну безразлично, на каком наречии вести товарный диалог с благодетелем- освободителем.
— А вас как зовут? — спрашивает Алик, втайне и нелепо надеясь, что джинн назовет с детства знакомое имя — Хоттабыч.
Не тут-то было.
— Зови меня дядя Ибрагим, — ответствует джинн, и Алик понимает, что напоролся на вполне оригинального, неизвестного мировой литературе джинна. И то правда: Хоттабыч — всего лишь один из многочисленного племени, исстари рассеянного по свету в кувшинах, бутылках, банках, графинах и прочих тюремных емкостях, и он уже давно обжился на грешной земле, поступил на службу, выработал себе пенсион и теперь нянчит внуков небезызвестного Вольки ибн Алеши.
Дядя Ибрагим — из того же племени, ясное дело.
— И давно вы в кувшине, дядя Ибрагим? — интересуется Алик, лихорадочно прикидывая: как мог кувшин попасть в Москву-реку? В самом деле: швырнули его в воду, вероятно, где-то в Аравии, либо в Красное море, либо чуть подале, в Черное. Или в Индийский океан. Или, на худой конец, в полноводную реку Нил, которая вынесла его в Средиземное море. А Москва-река берет свое начало из среднерусских безымянных речушек, а те — из топей да болот… Впрочем, стоит предположить, что сосуды с джиннами по приказу великого и могучего Иблиса (или кого там еще?) специально рассеивали по миру, чтобы впоследствии каждая страна имела хотя бы по нескольку экземпляров.
— Давно, отрок, — хлюпая простуженным носом, говорит джинн, сморкается в два пальца, вытирая их о шаровары. Алик внутренне передернулся, но виду не подал. — Так давно, что сам толком не помню. Ты сделал доброе дело, отыскав меня в этой аллахом проклятой речке. Полагается приз — по твоему выбору. Подумай как следует и сообщи. За мной не заржавеет. А я пока покочумаю чуток. — Тут он сворачивается калачиком на песке, сдвигает тюрбан на ухо и начинает храпеть.
Лексикон его мало чем отличается от того, каким щеголяют юные короли дворов. И Алику не чужд был такой лексикон, слыхивал он подобные выражения неоднократно, посему перевода ему не потребовалось. Раз джинн сказал: «не заржавеет», значит, выполнит он любое желание — как и положено джиннам! — не обманет, отвесит сполна.
«Что бы пожелать?» — думает Алик, хотя думать-то незачем — все давно продумано, и. сон этот творился как раз ради соответствующего желания, и джинн для того из кувшина вылупился — вполне доступный джинн, без всякой аравийско-сказочной терминологии, незнакомой, впрочем, Алику, так как сказок «Тысячи и одной ночи» он еще всерьез не читал. А исподтишка, втайне от родителей — так терминологию не запомнишь, так только бы сюжет уловить.