– Все же хотела бы я знать, что вы нашли назидательного в этой сказке, – спросила Гиацинта.
– Моралисты по профессии, – ответил дон Евгенио, – которые способны вывести из единой элегии Тибулла[48] целую систему нравственного учения, нет сомнения, ответили бы на такой вопрос искуснее, чем я. Однако, чтобы не оставить моего положения вовсе без доказательства, скажу: разве не осуждаются в этой повести на каждом шагу порок и распутство? Разве не вознаграждается в конце невинность в лице молошницы? И разве вся повесть в целом не служит подтверждением морального правила, что суетное любопытство в отношении нашей будущей судьбы с целью избежать ее неразумно и опасно? Если бы король с величественным брюхом не посылал вопрошать великого Карамуссала, то никогда бы не узнал, сколь опасно смотреть на молошницу, не достигнув осьмнадцати лет, и принц никогда не получил бы имени Бирибинкера. Он, как и другие принцы, взрастал бы при дворе, и когда пришло бы время ему сочетаться браком, то сватать принцессу Галактину отправили бы особое посольство, и все шло бы естественным чередом. Суемудрие короля и роковое предвещание великого Карамуссала одни только повинны во всех бедах. Средстра, с помощью которых хотели отвратить его от молошницы, не послужили ни к чему иному, как только к тому, чтобы скорее свести их вместе, а имя Бирибинкер, хотя и помогло ему счастливо выйти из всех приключений, вовсе не было ему нужно, ибо принц не был бы в них впутан, если бы его так не назвали.
– В этом вы совершенно правы, – заметила донна Фелиция, – однако тут-то и заключено самое веселое обстоятельство всей комедии, или, вернее, если бы его устранить, то вся история принца Бирибинкера, вместо того чтобы стать забавнейшей сказкой о феях, превратилась бы в обыденное происшествие, которого, самое большее, хватило бы на то, чтобы наполнить статейку в газете или календаре на текущий год. И какая бы это была жалость! Короче говоря, нелепа или нет повесть, я беру принца под защиту, и когда бы мне выпала честь носить шляпу и шпагу, то стала бы наперекор всем и каждому утверждать, что любовь принца Бирибинкера, добродетель госпожи Кристаллины, деликатность прекрасной Мирабеллы, ее одежда из сухой воды и ее рассеянность, (великан Каракулиамборикс, ковырявший в зубах колом с огорода, павлинье яйцо, наполненное нимфами и тритонами, кит, озера, острова и заколдованные замки, которые он заключает в своем чреве, дворец из твердого пламени и говорящий баклажан, который толкует течение светил, а также все прочие диковинные и неожиданные вещи, чем только не кишит эта сказочка, – все так мило перемешано, чтобы произвести наизабавнейшую чепуху, какую доводилось мне когда-либо слышать за всю жизнь.
– Вы позабыли о карпе, который поет прелестные оперные арии, – подхватила Гиацинта, – собачку, танцевавшую на канате, и пламенные взоры, с какими Бирибинкер расплавил в стекло камни возле ручья, где сидела его молошница.
Позвольте мне к сему присовокупить, – вмешался дон Габриель, – что трудно найти сказку, где бы расточали столько драгоценных материалов. Я совершенно уверен, что ни в одном кабинете редкостей во всей Европе не сыщешь подойник, выточенный из рубина. И я не слыхивал ни об одном очарованном саде, где бы бассейны были выложены алмазными плитами[49].
Дон Сильвио, казалось, до сего времени весьма внимательно прислушивался к тому, что говорили, но когда все объявили свое мнение и он заметил, что все ожидают его решения, то сказал с большой серьезностью:
– Должен признаться, что я бы хотел, чтобы принц Бирибинкер либо соблюдал большую верность своей молошнице (которая и в самом деле весьма милая особа), либо строже был наказан за свое распутство. Однако, исключая это единственное обстоятельство, а также характер и поведение некоторых других особ, что вряд ли кто-либо одобрит, я не вижу ничего нелепого во всей истории принца, тем менее – неестественного или невозможного.
– Как? Дон Сильвио, – вскричала Гиацинта, – вы находите, что все эти диковины, великан, который ковыряет в зубах огородным колом, кит, который на пятьдесят миль вокруг извергает из ноздрей целые ливни, мягкие скалы, поющие рыбы и говорящие баклажаны естественны и возможны?
– Без сомнения, прекрасная Гиацинта, – ответил дон Сильвио, – если только мы не захотим ту бесконечно малую часть природы, которая находится у нас перед глазами или с которой мы встречаемся повседневно, сделать мерою того, что в ней возможно. То правда, Каракулиамборикс по сравнению с нашими обыкновенными людьми представляется чудовищем, однако он сам покажется пигмеем, если его сравнить с обитателями Сатурна, чей рост, по уверениям одного великого звездочета[50], измеряется милями. Так отчего же не может народиться кит, который был бы довольно велик, чтобы вместить озера и острова, – ведь водятся же в морях такие твари, по сравнению с которыми гренландский кит по крайней мере столь же велик, как тот против него?
– Что касается кита, – перебил его дон Габриель, – то возможность его существования не подлежит спорам, ибо, согласно всем обстоятельствам, он как раз тот самый, кого с большой обстоятельностью описывает в своих правдивых историях Лукиан. Он ведь сам открыл в его чреве превеликую страну, населенную в то время пятью или шестью различными народами, что вели между собою непрестанную войну, и, как можно предположить, к тому времени, когда Падманаба повелел построить во чреве этого кита дворец, уже истребили друг друга. Единственно, в чем можно тут усомниться, это то, что Бирибинкер увидел там солнце, месяц и звезды.
– Я не верю, – сказал дон Сильвио, – будто солнце и доподлинные звезды и впрямь совершали свое течение во чреве кита, а только что так показалось принцу и что Падманаба с легкостью мог произвести своим искусством. К примеру, эти звезды и солнце, может статься, были саламандрами, которых Падманаба заставил в некотором удалении светить и вращаться по кругу; и по многим обстоятельствам предполагаю, что так оно и было на самом деле.
– Желала бы я знать, – заметила Гиацинта, – что дон Сильвио называет невозможным? Ибо если таким образом распространять пределы возможного, как это он делает, то, думается мне, станет возможным все, что только представится воображению в горячешном бреду. Если существует застывший пламень и сухая вода, то отчего же не быть свинцовому золоту и четвероугольному кругу?
– Извините меня, Гиацинта, – возразил дон Сильвио, – это не столь хорошо можно умозаключить, как вы, кажется, полагаете. Округлость принадлежит к сущности круга, и, следовательно, само собой разумеется, что нельзя вообразить четвероугольный круг; но из чего можно вывести доказательство, что текучесть является существенной особенностью воды и огня? Разве не видим мы зимой лед, который не что иное, как твердая или застывшая вода? Отчего же сила или искусство стихийных духов не могут произвести сухую воду или затвердевший пламень? Думается мне (продолжал он), что истинный источник ваших ложных суждений, которые обычно простираются на все, что называют чудесными происшествиями, происходит от неверного представления, будто бы невозможно все то, что нельзя объяснить из телесных и доступных нашим чувствам причин; как если бы силы духа, для которого телесные вещи всего лишь мертвые и грубые орудия, не должны с необходимостию бесконечно превосходить механические и заимствованные силы этих самых орудий. Рассуждая таким образом, я твердо полагаю, что возможны тьмы вещей, которые мы почитаем невозможными не по иной какой причине, кроме той, что они представляются невозможными нашему незнанию, и в коих мы разумеем примерно столько же, сколько и дикарь, считающий невозможной волшебную модуляцию, которую извлекает мастер из флейт-треверза[51], потому лишь, что сам способен вымучить из своей камышовой дудки только сиплые и однотонные звуки. Итак, я не нахожу ничего невозможного в истории принца Бирибинкера и (заранее предполагая достоверность свидетельства ее сочинителя) не вижу, отчего бы ей не быть столь же истинной и столь же заслуживающей доверия, как и всякая другая история.
– Вот теперь вы на верном пути, – сказал дон Габриель, – все дело в достоверности свидетельств. Ибо, хотя мы и можем распространить допустимую возможность разом на все чудеса, которыми наполняют свет сочинители историй и поэты, или хотя бы на часть их, тем не менее они останутся пустыми химерами, пока мы не сможем убедить наш разум доказательствами, что они действительно существуют или существовали.
Тут я должен признаться, что с исторической достоверностью рассказов о феях и духах дело обстоит весьма худо, если у них нет лучшей поруки за их истинность, чем повесть о Бирибинкере.
– Почему же так? – спросил дон Сильвио.
– А потому, что вся эта история собственная моя выдумка, – ответил дон Габриель.