Посмотрел на него монах, уронил четки, закрестился часто-часто, молитву забормотал. Потом остановился, поглядел внимательно, и вдруг понял, в чем дело.
— Сломано крыло? — спрашивает.
Тишка скулит: да, да, помоги, мол. Ах, как заговорить хочется!
— К-как же мне быть? — говорит монах. — Нельзя мне с вами. Грех.
Тишка подбежала к нему, руку лизнула. Взяла за рукав, тянет к Десмоду, поскуливает.
Сжалился монах.
— Тоже божья тварь, — говорит, — хоть и в диавольском обличии.
Вылечил он Десмода, травами отходил.
Пока Десмод летать не мог, Тишка его тюрей кормила. Тот морщился, рыло свое воротил, но ел. На сладкое пару комаров требовал. А потом стал Десмод потихоньку вылетать вечерами, насекомых ловить. Крови вроде бы больше не жаждал, даже морда подобрела. Да и сил у него не было.
А в субботу с утра пришел, как всегда, мужик с хлебом. Монаха не было, за ягодами пошел. А Десмод как раз на пороге сидел, крылья распустив, грелся. Увидел мужика, и вдруг как хрюкнет злобно. Взвился в воздух и давай кружить вокруг него. Норовит со спины подобраться.
Тишка увидала это издали, кинулась к ним, лает на Десмода, отгоняет. Мужик руками машет, «изыди, сатана!» кричит. Потом перекрестился, сплюнул и к лесу побежал.
А из леса как раз монах выходит.
— Сатана! — кричит мужик монаху. — Ты приютил! Сатанинское гнездо у тебя здесь, а не скит святой!
Ничего монах не ответил. Прошел, опустив голову, в землянку и дверь за собой затворил. Мужик еще раз сплюнул, погрозил всем кулаком и двинул в лес.
— Что ж ты наделал? — говорит Тишка Десмоду.
— Не сдержался, — отвечает Десмод. — Не могу я на людей спокойно смотреть. Да и все равно уже. Раз увидел он меня — считай, всем нам крышка.
— Что же теперь будет?
— А то и будет. Теперь вся деревня на нас пойдет, уж я-то людей знаю. Через час здесь будут. Уходить нам надо.
— Монах уходить не захочет, — говорит Тишка, — а я без него не пойду. Он мне жизнь спас.
— Ну, как знаешь, — говорит Десмод. — Может, пронесет вас. А меня-то они точно не пощадят. Полечу я.
— Куда?
— Пещеру свою искать.
— Ну, прощай, не поминай лихом. Только ты кровь-то не пей больше, ладно?
Ничего не ответил Десмод, только усмехнулся.
Взлетел, сделал круг прощальный над поляной — и исчез.
Часа не прошло — вдруг топот в лесу, словно стадо лосей взбесилось. Вся деревня бежит с дрекольем. Впереди попяра, отец Симеон. На брюхе крест, в руках топор. Тишка, как его увидала, сразу в яму забилась за землянкой.
Выволокли мужики монаха из кельи. Поп допрашивать стал:
— Говори, бесов сын, будет святым прикидываться. Приютил диавола?
Встал монах на колени, склонил голову, молчит.
— Ага, — поп говорит. — Все видали? Кается. Что делать с ним будем, православные?
Мужики стоят, потупившись. Потом один вышел вперед, говорит:
— Батюшка, оставь его жить. Сам видишь: обморочил его сатана. А так святой жизни старец, все знают. Пусть его Бог судит. Его грех, его и молитвы.
— Ну, нет, — поп отвечает. — Не старец это. Дьявол-то куда подевался, а? Не мог он из своего гнезда просто так уйтить. Раз кровососа нет, значит сатанаил в монаха перекинулся. А вот мы сейчас посмотрим, какого цвета у него кровь.
Взял он топор покрепче правой рукой, другой сгреб монаха за грудки, и уже хотел было полоснуть его лезвием, но тут кинулась на него Тишка.
— Не тронь! — кричит по-человечьи.
Мужики в страхе расступились. Монах руками лицо закрыл. Один поп не растерялся:
— Ага, диавол! — орет, словно ждал этого. — Вот ты где окопался! Давно я про тебя знал! То кровососом, то псом черным! Ну, теперь не уйдешь! Ратуйте, православные!
Замахнулся он топором, Тишка отскочила, хотела бежать, да только куда — мужики кругом обступили. Тишка мечется промеж них, а они ее сапогами пинают со всей силы, и крестятся при этом, как заведенные. Тишка так и летает от одного к другому.
Обессилела Тишка, упала. Подошел поп, крестом набрюшным перекрестил ее.
Потом топор поднял и одним ударом отсек ей голову.
Ахнули мужики, глядя на черную кровь.
Обернулся отец Симеон к монаху и говорит:
— Ладно, живи. Может, правы мужики: пусть тебя Бог судит. Главное дело, диавола больше нет. Теперь только закопать его надо.
Взял отец Симеон Тишкино тело и пошел в лес, не оборачиваясь.
Закопал поп собаку в лесу, привалил камнем, перекрестился, пробормотал что-то. Писать ничего не стал.
А монах молился трое суток, пока не упал от усталости. Заснул. И приснилась ему Тишка.
— Кто ты? — монах спрашивает. — Ангел ты или черт?
— А я сон твой, — говорит Тишка. — Ты спи, спи.
Сказка о московском муравье
В том, что среди муравьев тоже есть евреи, профессор Владимир Ильич Мурашик убедился холодной зимой девяносто второго года, во времена смутные, голодные, почти ледниковые.
Заняться муравьями профессору пришлось так. Его родной институт эволюции вдруг оказался лишен заботы со стороны внешнего мира, и сразу до такой степени, что стало нечем кормить даже питающихся раз в месяц пиявок. Лаборатории пустели на глазах: сначала стали исчезать подопытные, а потом и сотрудники. Последние эксперименты трое бледных как мел ученых, которые еще оставались в насекомом секторе, провели на живших в институтской кухне обыкновенных рыжих муравьях. Вместо загадок эволюции теперь пришлось заняться загадкой ее отсутствия, ибо муравьи вот уже сто миллионов лет мало менялись в лучшую сторону. «Странно, но факт, — думал профессор, — похоже, что у них никогда не было таких страшных катастроф, как та, что только что прокатилась у нас за окнами».
С наступлением февральских холодов здание перестали топить, и муравьи ушли. Изучать стало некого, оставалось только работать над собой, и ученые продолжали молча, в странном оцепенении сидеть на своих местах. Так длилось долго, до тех самых пор, пока однажды вечером в институте не отключили свет. Как только угасли зеленые глаза приборов, все трое коллег Владимира Ильича поднялись с мест, посмотрели на него — глаза их как будто мерцали в темноте странным фосфорическим светом — и вдруг растаяли в воздухе.
— Не печальтесь… — успел шепнуть на прощанье ведущий научный сотрудник Гавриилов.
Профессор Мурашик как дарвинист в чудеса не верил, но как вежливый человек улыбнулся и кивнул головой — уже в пустоту.
Он остался совсем один во всем здании. Шаркающей, смешной походкой старый ученый торил тропу от бывшей кухни до бывшего туалета, по привычке стараясь ни на кого не наступить, и при этом втайне посмеивался над своей деликатностью. Как специалист, он прекрасно знал, что муравьев здесь нет и быть не может. Если бы даже какой-нибудь сумасшедший муравей и остался, то при такой температуре он проспал бы глубоким сном до мая месяца. «Да, конечно, он спит, — убеждал себя профессор, кутаясь в старое пальто, — он спит и видит сны».
Вскоре вход в институт временно заколотили. Владимир Ильич отнесся к этому спокойно. Идти все равно было некуда, да ему и не хотелось никуда идти, а меньше всего — в свою запущенную квартиру. Бездетный вдовец, профессор давно не имел ни друзей, ни желаний, а о тех простых потребностях, которые у него еще оставались, чудесным образом позаботился родной институт. В кухонном шкафу нашелся запас макаронных изделий «Звездочка» — из числа тех, что не едят никакие насекомые, в кране обнаружилась холодная вода, в лаборатории — немного спирта. Два раза в день он небольшими дозами подъедал макароны, сваренные на спиртовке, а потом подолгу сидел у окна, смотрел на заваленную сугробами Сретенку и думал о своей жизни.
В детстве и юности Володя Мурашик немало претерпел из-за своей ласково-уменьшительной фамилии. Злые дети переделывали ее самыми затейливыми способами: его называли то комарик, то кошмарик, то карасик, то матрасик. Они смеялись, а ему было совсем не смешно. Но настоящая пытка началась уже в зрелые годы. Когда он подрос, остепенился и приобрел право на отчество, то стал замечать, что в самое имя его то и дело вкрадывается злой, чужой, агрессивный голос.
— Владимир Ильич… — шипел этот голос, — …Мурашик.
Стоило говорящему сделать крошечную паузу между отчеством и фамилией — и с грохотом рушились основы советского общества. А Владимир Ильич совсем не хотел разрушать основы. Он был человек тихий — простой пешеход, из тех, кого поэт Окуджава когда-то ласково назвал московскими муравьями. У него было странное чувство, когда рухнули основы, — ему казалось, что он в этом виноват.
Вспоминал он жену Машу, их первую встречу, когда она ошиблась дверью: позвонила в химчистку, чтобы сдать пальто, а попала к нему, жившему рядом, на первом этаже. Она растерянно поздоровалась, а он смотрел на нее, шевелил усиками и не мог вымолвить ни единого слова. Так, почти без слов, они и прожили душа в душу тридцать лет.