Левушку-проказника государыня в любое время принимали. Любили начать день с левушкиной шутки — от этого, говаривали, весь день потом лего́к. Однако же влетевшего его спросили для порядку:
— Что, Левушка, не спится? Рановато меня посетить решил.
На что Лев Александрыч отвечал не на обычный гаерский манер, а высокоторжественно:
— Не до сна, ваше императорское величество! Летел на крыльях быстрей самого Эола, поелику спешил повергнуть к августейшим стопам залог вечного благоденствия для будущей России!
Государыня весьма удивились и даже обеспокоились:
— Вечного благоденствия? Да ты здоров ли, Левушка? Да что ж это за счастие такое, и когда оно наступит?
— А сие теперь зависит от одного только желания вашего величества!
— Гм. А мне-то мнилось, что оно уж давно от меня, вдовы, зависит. Однако что за залог-то, Лев Александрыч? Давай говори, не томи.
— Чудо чудное открылось, матушка, миракль фабулё!
— У тебя всякой день чудеса. Да говори ты, тут все свои!
Лев Александрыч надул щеки, выкатил глаза, вдохнул чуть не весь воздух в бриллиантовой, а потом и выпалил:
— Жар-птица, ваше величество!
Государыня ахнули и поглядели на него с сочувствием.
— Ты, Левушка, должно быть, кутил всю ночь, бедный, а ко мне пожаловал в деменции… — сказали, покачав головой. — Жар-птицы — это в русских сказках бывает.
Однако Лев Александрыч не смутился.
— В царствование Екатерины Премудрыя все сказки былью обернулись! А извольте-ка бросить взор, ваше величество!
С этими словами чудотворный шталмейстер хлопнул в ладоши, и высокие двери распахнулись настежь. За дверями обнаружились два дюжих лакея, еле державшие высокую золотую клетку, изукрашенную изумрудами и рубинами. А в самой серединке радужного блеска, на палисандровой жердочке, подбоченясь крылом, сиял довольством и всеми своими кулёрами наш Филюша.
— Сей есть Филюша, а полным именем нареченный Фелицитат, — тут Лев Александрыч сделал значительную паузу, — что означает счастие приносящий.
Государыню, однако, блеск не ослепил.
— А ведь где-то я пичугу эту уже видала… — молвила она в задумчивости.
— Так точно, видали-с, — вмешался тут господин Храповицкий. — Поднесена прошлым летом иноземными послами, а вашему величеству было угодно приказать, чтоб дикаря сего просветили-с.
— Ах, вот оно что… А ведь верно! В попугайник отдано. А ты-то, Левушка, тут при чем? Нешто ты теперь по птичьей части просветитель? Мы ведь тебя вроде как в обер-шталмейстерском звании к лошадям ставили.
— Ваше императорское величество! С первого же взгляда прозрел я в сем красавце неотрытый кладезь мудрости и решил про себя — потружусь для блага отечества! Ночей не спал, полгода учил наукам — и вот ныне слагаю ко стопам. Да вы поставьте клетку-то, остолопы!
Лакеи с облегчением повергли клетку к царским стопам — так, что Филюшина наглая личность оказалась аккурат насупротив бирюзового августейшего взора. Взор же был благосклонен.
— А какой пестренькой-то! — разглядев, умилилась царица. — Попочка, хочешь орехов?
Филюша выкатил белоснежную грудь круглей кавалергарда и отвечал голосом звонким и раскатистым:
— Благодар-рствую, что привели меня в сопр-рикосновение с моим желанием! О, пор-рка мадонна, как же я хочу ор-рехов!
Изволили смеяться.
— Дать! Дать орехов! Заслужил. Эк у него язык-то повешен! Парень бойкой. А где ж он взрос, Левушка? Нешто он итальянец?
Лев Александрыч еще меньше самого Филюши знал, откуда тот родом, однако отвечал без смущения:
— Птица чудотворная, небесного града житель! А где пойман, матушка, то значения не имеет. Важны лишь достоинствы его воистину неисчислимые!
— А ты исчисли, исчисли!
— Да вот, для примеру, взять хоть умственность. Знает абевегу, сиречь альфабет, говорит непотребные слова на осьми языках, да все к месту, обожает орехи и печенье, а пуще всего способен к философическому диспуту.
Филюша на все это благосклонно покивал и, отставив крыло в сторону, изящно поклонился.
— Достоинствы изрядные, — кивнула в ответ государыня. — Вот, глядишь, мне и поговорить тут будет с кем. Однако ж надо его испытать…
— Р-разумом измеряйте! — встрял Филюша.
— Гм. Разумом… С чего бы нам начать-то, а?
— А с философических наук и начните, ваше величество! — подсказал господин Храповицкий.
— С философических, вы говорите? Ну-тка, попробуем… А скажи-ка мне, птичка божия, в чем корень всякия добродетели?
Филюша глянул на Льва Александрыча, а потом отставил одну лапку, приложил крыло к груди и продекламировал звучно:
— Живи и жить давай др-ругим, но только не на счет др-ругого! Всегда доволен будь своим, не тр-рогай ничего чужого…
И поклонился, прикусив язык, чтобы ничего не добавить.
Государыня изволили даже и крякнуть:
— Кгм! А птица-то и вправду филозоф. Господин Храповицкий, вы эту мысль занесите в памятную книгу, мы к ней еще возвернемся. А теперь скажи мне, Левушка, не подучил ли ты его? Ты ведь знаешь, что я превыше всего ставлю импровизацию.
— Как можно! Птичка своим умом дошла.
— А вирши? Неужто он и стихосложению обучен?
— Талант от самой натуры, ваше величество!
— Натур-ра натур-рата! — снова встрял Филюша. И прибавил: — Ор-рехов дайте, заслужил!
У государыни в глазах зажегся аметистовый огонек, который при дворе увидеть всякий мечтал. Означал тот огонек верный фавор.
Орехов было дадено вдосталь, и заканчивали государыня волосочесание уже в полном благорасположении. Филюшу велела из клетки немедля выпустить, дабы такой ум в неволе не томился, а порхал повсеместно.
Пернатый философ полетал туда-сюда, скептически покосился на малую и большую короны, с одобрением — на бюст Волтера, а потом уселся на этот бюст и принялся покудова за орехи.
Наконец Николай Семеныч в последний раз коснулся расческой воздушной матушкиной куафюры, вложил туда бриллиантовый гребень, поклонился, и государыня встали. В тот же миг господин Храповицкий по заведенному порядку положил на письменный столик стопку указов на подпись.
Государыня принялась за труды. В начале у ней завсегда добрые дела шли.
— Ну, Александр Васильич, докладывай, кто более всех в нашем внимании нуждается?
— Челобитная, ваше величество, от обер-офицерской вдовы Куцапетовой. Просит о вспомоществовании, с осьмнадцатью детьми одна осталась, горемыка.
Матушка потянулись было к гусиному перу, но в этот момент Лев Александрыч незаметно щелкнул тонкими пальцами. Филюша тут же взмыл в воздух, камнем упал на челобитную, повернулся к царице задом и выставил красное перо.
— Что сие значит? — спросила государыня.
— А сие, матушка, значит, — торжественно ответил Лев Александрыч, — что птичка перо свое не жалеет для ради человеколюбия. Дергай да подписывай!
Екатерина Алексевна, прослезившись, протянули ручку, ухватили жар-птицу за хвост, дернули — и подписали.
И с того дня и до самыя до в бозе кончины подписывала матушка-государыня все милосердные указы свои только рулевым попугайным пером.
Кончилось все ко всеобщему удовольствию. Филюше определили состоять при особе государыни в должности Собственной Ея Величества Жар-птицы. Льву Александрычу даровано было две тыщи душ за труды. И про Лебедяева вспомнили: пожаловали ему звание птиц-директора и табакерку с мопсами, табакерке же цена пятьсот рублёв.
* * *С того самого утра вошел Филюша в небывалый фавор. Клетка золотая весь день напролет стояла открытая — летай, где хочешь, а он все норовил поближе к матушке. Бывало, сидит на августейшем плече и вдруг: «Молочка!» Берет государыня мейсенский молочник, собственной своей белоснежной ручкой наливает ему в золотое блюдечко, так он еще, шельма этакой, капризничает. Голову вот так набок склонит и — «Вкусно?» — спрашивает. Улыбнутся Екатерина Алексевна жемчужной улыбкой и отвечают ласково: «Вкусно, милый!»
А то, бывало, сидит на окне грустный и на невский закат смотрит.
Государыня обеспокоются:
— Что-то, — спрашивают, — мой Филюша все в небеса глядит?
А Лев Александрыч тут как тут:
— А тошнота у него, матушка, по своей сторонке, сиречь ностальжи.
Матушка вздохнут и скажут:
— Отпустить бы тебя, Филюша, на цветущий луг. Вот ты ужотко дождись, весна придет, в Сарское поедем…
А Филюша в ответ:
— Не на луг, а в пер-рнатый парадиз!..
Ее величество засмеются, а он добавит:
— Сир-речь в небесный гр-рад, порка мадонна!
— Отрада моя… — государыня говорили.
Все придворные Филюшу усердно обожали. Только один генерал худощавый, тоже с хохолком, все недоволен был: «Птиц, — говорит, — мы тут разных видали. Только раньше всё павлины командовали, а теперь и до попугаев дошли». Матушка его за эти слова в дальний поход услала. А один прекраснозубый молодой человек, пред которым даже и камергеры гнулись на страусиный манер, заметил лениво: «Туды ему и дорога, чтоб нашего Филюшу не обижал». На это государыня ничего не сказала, только улыбнулась. Однако в другой раз даже и его оборвала. Принес орехов полные карманы и кричит на весь Эрмитаж: