А, в общем‑то, выглядели они счастливой троицей, и хотя руки их были покрыты волдырями, а рёбра — обтянуты кожей, глазки их сверкали, а зубки были белыми. Но только лишь зубки переставали стучать от холода, тело — ныть от угощений старого Нолла, а глаза не щипала сажа, они снова хохотали и болтали, свистели и свиристели, как кузнечики в июне или скворцы в сентябре. Иногда они ссорились и дрались, кусали и царапали друг друга, потому что никто ведь не учил их, как бороться по правилам — но всегда оставались добрыми друзьями. Бывало, забирались они в чужой сад отведать зелёных яблок или устраивали какую‑нибудь проказу зазевавшейся старушке — а чего ещё ждать от резвых трубочистиков?
Была в этих трёх оборвышах дикая сила необъезженных жеребят и легкая прыть ягнят, хотя выглядели они куда черней. И Старый Нолл, как ни старался, не смог их приручить. Не становились они ручными, и всё тут! Ночью спали они тихо и покойно, как младенцы в зыбках — все трое рядком на чердаке под крышей, лёжа на широченном соломенном матраце и соломенных подушках, прикрывшись обрывками одеял из старых мешков.
Старый Нолл был и по природе, и по привычке несносным и вредным скрягой, а поэтому просто терпеть не мог, когда кто‑то другой бывал весел, счастлив или просто толст. В иную минуту он готов был заживо содрать кожу со своих учеников. Но ведь ему надо было выжать из них всю работу, какую они могли сделать, а поэтому приходилось кормить мальчишек хоть какой‑то едой, чтобы душа у них оставалась в теле, а то люди Мэра стали бы выспрашивать, что да как стряслось. Весёлый нрав ребятишек просто выводил его из себя, но сколько бы он их ни лупил, трубочистики продолжали улыбаться. И ещё отвратительней мальчишки были ему оттого (а в глубине своего черного сердца он понимал это), что, как бы ни ненавидели они его, получив порцию соленых розог, дети ни разу не сделали ему ничего дурного.
Каждый день он смотрел на них с тем злорадным вожделением, с каким отчаявшийся Великан смотрел когда‑то на Христиан и Верных, брошенных им в темницу. Порою по ночам он подкрадывался к их убогому чердаку, где изо всех щелей дул сквозняк, и смотрел при свете звёзд и луны, как крепко спали они на соломенном матраце, откинув мешочное одеяло, а на их лицах лежала чуть заметная дальняя улыбка, будто сны их были покойны, как лебеди с Блаженных Островов.
Это тоже приводило Старого Нолла в ярость. Что смеют видеть во снах эти сорванцы? Чему улыбаются в них эти уродливые арапчата? Можно отлупцевать проснувшегося мальчишку, но нельзя ведь отлупцевать сон, в котором он витает. Здесь Старому Ноллу уж ничто не могло помочь, и оставалось ему только скрежетать зубами. О бедный Старый Нолл…
И какой скрежет зубовный издал он, когда в первый раз услышал ночную музыку. Он никогда и не услышал бы ничего, если б совсем не потерял сон от глодавшей его злобы. Даже зимой удавалось ему забыться беспокойным сном лишь на несколько часов, и если бы Том, Дик или Гарри вдруг решили за ним подсматривать, когда он лежал в своей кровати с четырьмя стойками, то не увидели бы и проблеска улыбки на старом опавшем лице с длинным носом, острым подбородком и взъерошенными волосами, но лишь печать пугающей тьмы. И, может быть, даже пожалели бы за ночные томления и кошмары, корчившие угловатое тело старика, за то, как непрестанно вздрагивали и сжимались его костлявые пальцы.
Так вот, Старый Нолл не мог спать по ночам, и поэтому выходил иногда из своего безмолвного дома побродить по улицам, а, бродя, смотрел на тёмный блеск стёкол в домах соседей и проклинал их за доставшееся им, а не ему, блаженство. Кости его, казалось, были заполнены не мозгом, а злобой, которую ничто не могло умилостивить. Однажды Старый Нолл вовсе не сомкнул глаз за целую ночь — впервые в жизни, не считая, конечно, того случая в молодости, когда он сломал ногу. Ночь была тиха, нежна и безветренна, а с запада лился мягкий лунный свет, и ярко сияли звёзды. В Черитоне воздух, льющийся с окрестных полей, так ароматен и свеж, и так тих был этот час, что из дальней дали доносился шорох речных струй в ивах.
И вот, когда сидел он одинокой тенью на первом от города верстовом камне, даже не раскурив от скаредности своей трубки, вдруг по улицам пронеслось легчайшее дуновение, а с ним долетела тишайшая музыка, сперва даже совсем не похожая на музыку. Но она всё повторялась и звучала, под конец так сотрясая воздух, что даже Старый Нолликинс, который был довольно тугоух, уловил её мелодию. Музыка гремела всё ближе, пела, трубила и звенела всё веселей и веселей в быстром беге мягкого воздуха той октябрьской ночи:
А ну, ребята, гулять пойдём!
Луна сияет — светло, как днём;
Прочь одеяло, прощай кровать -
Мы будем бегать, скакать, орать!
«А ну, ребята, гулять пойдём!», — снова, снова и снова звала музыка то тихо, то пронзительно, то обрушиваясь внезапным раскатом, как гром с неба. И не так уж ярко сияла в ту ночь луна в первой четверти, казавшаяся изогнутой и натёртой до блеска медяшкой, или подвешенным медным тазом со светящимся краем. Да хоть бы и вовсе не было луны — детвора слышала этот клич и, повинуясь ему, летела, неслась, бежала, кувыркалась и плясала. Изо всех улочек и закоулков, со всех дворов и крылечек по всему Черитону сбегались дети, как сбегают весенние ручьи. Они неслись, кружились, прыгали и скакали в такт музыке.
Старый Нолл таки охнул от удивления, увидев их. Ну кто поверит такому ужасу, когда все достойные граждане Черитона крепко спят в постелях! Можно ли представить, чтобы эти прожорливые грязнули на побегушках, подметальщики и подавальщики, могли вдруг стать такими чистенькими и хорошенькими, такими свободными и счастливыми. Его трясло — не столько от возраста и ночной прохлады, сколько от гнева. Ночные проказники казались совсем настоящими, но что‑то в них было странное, а точнее — целых три странных вещи.
Во–первых, совсем не было слышно, чтобы хоть где‑то отворилась и хлопнула дверь, или заскрипели железные засовы на окнах подвалов. Не слышно было даже лёгкого топота, хотя чуть ли не половина всех детей Черитона сейчас неслась по улицам, как гонимые осенним ветром листья, а их лица были обращены к востоку и заливным лугам. И, наконец, хотя Нолл мог при слабом мерцании звёзд и лунном свете различить их глаза, ни один из юных безумцев не оглянулся в его сторону и не подал малейшего знака, что заметил его: даже восковые фигуры на часах не смогли бы выказать ему большего безразличия.
Старый Нолл, который был сперва изумлен, ошарашен и даже чуть напуган, пришел в ярость. Его редкие зубы заскрипели друг о друга с усердием жерновов Джереми Первого, когда тот был ещё богат и крепок. Гнев Нолла, можно не сомневаться, отнюдь не угас, когда, повернув лицо к своему крыльцу со стоптанными ступеньками и желобчатым навесом над ними, он увидел, как заячьими прыжками поскакали вперёд его собственные заморенные ученики, Том, Дик и Гарри — и такими пригожими да гладкими вдруг стали эти девятилетние оборванцы, будто всю жизнь катались, как сыр в масле, ни разу не отведав берёзовой каши. Их рты открывались и закрывались, как если бы они перекликались друг с другом и товарищами на улице, хотя ни звука не было слышно. Голоногие мальчишки, прищелкивая пальцами в воздухе, с воплями неслись скачками по улице в такт музыке, как будто никогда не было у них ни ободранных локтей, ни обожжённых ног, и не носили они подбитых железом башмаков.
Но ни звука, ни шёпота, ни шага не слышал глухой старик — ничего, кроме сладкой, пронзительной, выводящей из себя музыки. Через несколько минут улицы опустели, тонкое кудрявое облачко затянуло луну, и только один карапуз — а был это внучонок самого Мэра — упорно перебирал ножками. Он оказался последним только потому, что был самым маленьким, и никто не взял его на руки.
Старый Нолл, проводив взглядом последнего ночного сорванца, проследив за ним мраморными глазами из‑под костлявых бровей, заковылял обратно по улице к собственному дому и, постояв малость у дверного косяка, пожевав бороду и подумав, что делать дальше, взобрался по дубовой лестнице к самой верхней площадке под крышей. Тут он с величайшей осторожностью приподнял запор и уставился на кровать, которую ожидал увидеть пустой.
Пустая? Как бы не так! В тусклом звёздном свете, который проникал через пыльное окошко, он увидел несомненно настоящие тела своих учеников, спавших таким тихим глубоким сном, что он даже решился принести сальную свечку на оловянном подсвечнике, чтобы получше рассмотреть их. В её дымных лучах он рассматривал три спящих личика. Старый скряга склонился над ними низко, как птицелов над своей сетью, но ни малейшим признаком не обнаружили они, что ощущают его присутствие. Даже веки у них были в пятнах сажи, а её тонкая пыль покрывала льняные кудряшки коротко подстриженных головок. Дети мягко улыбались чему‑то дальнему, будто сидели во сне в сказочном саду и ели клубнику со сливками; будто их души были несказанно счастливы, хотя тела погрузились в глубокий сон, как пчёлы зимой.