— Остроумно! — сказал профессор. — Я думаю, что неблагоразумно пускаться в рассуждения с вами, но все-таки решаюсь утверждать, что такое сильное воображение, как ваше, слишком распаленное и насыщенное восточными образами, к чему, боюсь, и я был причастен, способно бессознательно помогать себя обманывать. Другими словами, я думаю, что вы могли достать все это сами из различных мест, утратив ясное о том воспоминание.
— Все это очень научно и удовлетворительно, дорогой профессор, — сказал Гораций, — но здесь есть нечто реальное, могущее разрушить вашу теорию, а именно — медный кувшин.
— Если бы ваша способность рассуждать была в нормальном состоянии, — сказал профессор сочувственно, — вы бы поняли, что простое указание на пустой кувшин — еще не доказательство того, что в нем что-либо было.
— О, я понимаю это, — сказал Гораций, — но у этой бутылки есть пробка, на ней — какая-то надпись. Предположите, что эта надпись подтверждает мою историю, что тогда? Я только о том и прошу, чтобы вы разобрали ее сами, прежде чем решать, что я лгун или сумасшедший?
— Предупреждаю вас, — сказал профессор, — что если вы думаете, будто я не в состоянии разобрать надпись, то ошибаетесь. Вы говорите, что этот сосуд относится ко времени Сулеймана, приблизительно за тысячу лет до Рождества Христова. Вероятно, вам неизвестно, что самые ранние из существующих образцов восточных металлических изделий не старше десятого века нашей эры? Но если даже предположить, что он столь древен, как вы утверждаете, я все-таки буду в состоянии прочесть надпись, какая может там оказаться. Я разбирал клинообразные надписи на глиняных дощечках, которые, без сомнения, были написаны за тысячу лет до времен Сулеймана.
— Тем лучше, — сказал Гораций. — Я так уверен, как только возможно, что надпись на крышке — будь она финикийская, клинообразная или еще какая, — что она должна иметь отношение к джинну, заключенному в бутыль, или, по крайней мере, изображать печать Сулеймана. Да вот та вещь, рассмотрите ее сами!
— Только не теперь, — сказал профессор, — теперь слишком поздно и здесь недостаточно светло. Но я вам скажу, что сделаю. Я возьму эту бутылку с собою и рассмотрю ее внимательно завтра… с одним условием.
— Вам стоит только сообщить его, — сказал Гораций.
— Мое условие заключается в том, что, если я и кое-кто из других ориенталистов, которым я ее покажу, придем к заключению, что на ней нет вовсе никакой настоящей надписи, или, если есть какая-нибудь, то дата и значение должны быть определены, как совершенно несоответствующие вашей истории, то вы должны будете покориться нашему мнению, признать, что у нас была галлюцинация, и выкинуть всю эту штуку из головы.
— О, я ничего не имею против этого, — сказал Гораций, — кроме того, ведь ото для меня — единственный выход.
— Ну, так хорошо! — сказал профессор, сняв крышку и положив ее в карман. — Можете ждать от меня вестей через день или дна. А пока, мой мальчик, — продолжал он почти нежно, — почему бы вам не прокатиться на велосипеде куда-нибудь недалеко, а? Я знаю, вы велосипедист… Все, что хотите, но не позволяйте себе останавливаться мыслью на восточных сюжетах.
— Не так легко избегнуть этих мыслей, как вы думаете, — сказал Гораций с несколько жалким смехом. — Я думаю, профессор, что волею-неволею вам рано или поздно придется поверить в этого моего джинна.
— Я едва могу себе представить, — ответил профессор, который был уже у выхода, — ту степень очевидности, которая могла бы убедить меня, что в вашем сосуде был арабский джинн. Однако я постараюсь отнестись к делу объективно. Добрый вечер!
Оставшись один, Гораций начал шагать взад и вперед по своим опустевшим залам в состоянии закипающего бешенства при мысли о том, как он страстно мечтал о своем маленьком праздничном обеде, как все могло выйти интимно и очаровательно, и какой чудовищный и бесконечный кошмар пришлось пережить в действительности. В конце концов он очутился в фантастическом, невозможном жилище, всеми оставленный, а его шансы оправдаться перед Сильвией висели на волоске, со всех сторон ему грозили непредвиденные затруднения и осложнения.
И всем этим он был обязан Факрашу! Да, этот неисправимо-благородный джинн, со своими устаревшими понятиями и высокопарными речами, скорее сумел погубить его, чем злейший враг! Ах, если бы он мог очутиться с ним лицом к лицу еще раз, ну, хотя бы только на пять минут, его бы уж по удержала ложная деликатность, он бы высказал ему откровенно и ясно, какой он взбалмошный, навязчивый старый дурак.
Но Факраш улетел навсегда, нет никаких средств призвать его назад… Да, ничего нельзя сделать теперь, только идти в постель и уснуть… если удастся!
Бесясь от сознания полной беспомощности, Веитимор подошел к арке, которая вела в его спальню, и со злостью отдернул занавеску. И как раз под аркой, со скрещенными на груди руками и с глупой улыбкой доброжелательства, которую Вентимор уже начинал знать и бояться, стояла прямо перед ним фигура джинна Факраша-эль-Аамаша!
10. В ГОСТЯХ ХОРОШО, А ДОМА ЛУЧШЕ!
— Да будешь ты долговечен! — сказал Факраш в виде приветствия, выступая из-под арки.
— Вы очень добры, — сказал Гораций, его гнев почти испарился от чувства облегчения, когда он увидел вернувшегося джинна. — Но я не думаю, чтобы возможно было долго прожить при таких условиях.
— Доволен ли ты жилищем, которое я воздвиг для тебя? — спросил джинн, осматривая величественную залу с заметным одобрением.
Было бы более чем грубо, сказать ему, как далек был Гораций от удовольствия, поэтому он мог только промямлить, что никогда в жизни подобной квартиры не имел.
— Это много ниже твоих заслуг, — заметил Факраш любезно. — Удивились ли твои друзья твоему угощению?
— Да, удивились, — сказал Гораций.
— Верный способ сохранить друзей это щедро потчевать их, — заметил джинн.
Тут уже у Горация не хватило терпения.
— Вы имели любезность так попотчевать моих друзей, — сказал он, что они больше никогда сюда не вернутся.
— Как так? Газве не было яств отборных и жирных? Разве не было вино сладко, а шербет подобен благовонному снегу?
— О, все было… э… э… как нельзя вкуснее, сказал Гора ций. — Не могло быть лучше.
— Однако ты говоришь, что твои друзья больше сюда не вернутся. По какой причине?
— Вот видите ли, — объяснил Гораций неохотно, — можно угостить людей через край… Я хочу сказать, что не всякий способен оценить арабскую кухню. Но они могли бы примириться с этим. Главная беда была в плясунье.
— Я приказал, чтобы гурия, прелестнее, чем полный месяц, и легкая, как молодая газель, явилась для утехи твоих гостей!
— Являлась, — сказал Гораций мрачно.
— Ознакомь меня с тем, что произошло… потому что я ясно замечаю, что было нечто, несогласованное с твоими желаниями.
— Да! — сказал Гораций. — Будь это холостая пирушка, никакой беды бы не вышло от этой гурии, но в данном случае двое из гостей были дамы, и они, что вполне естественно, все это истолковали ложно.
— Поистине, — воскликнул джинн, — твои слова совершенно непонятны для меня.
— Не знаю, каковы обычаи в Аравии, — сказал Гораций, — но у нас совершенно не принято, чтобы человек приглашал гурию танцевать после обеда для увеселения барышни, на которой он предполагает жениться. Трудно поверить, чтобы подобный род внимания к ней нашел себе должную оценку.
— Значит, среди твоих гостей была девица, которую ты хочешь взять в жены?
— Да, — сказал Гораций, — а двое других были ее отец и мать. Таким образом, вы можете себе представить, что для меня было не совсем приятно, когда ваша газель бросилась к моим ногам, обняла мои колени и заявила, что я — свет ее очей?! Понятно, это не имело никакого особенного значения, это, вероятно, самое обыкновенное поведение для газели, и я ее нисколько не порицаю. Но при данных обстоятельствах, я очутился в неловком положении.
— Мне казалось, — сказал Факраш, — будто ты уверял меня, что не обручен ни с какой девицей.
— Я, кажется, только сказал, что вам нет нужды трудиться кого-нибудь за меня сватать, — возразил Гораций. — Конечно, я был помолвлен… хотя после этого вечера все расстроилось… разве только… Ах, я вспомнил! Не знаете ли вы, была ли действительно какая-нибудь надпись на пробке вашей бутылки и что там было написано?
— Ничего не знаю ни о какой надписи, — сказал джинн, — Принеси мне печать, чтобы я мог ее видеть.
— У меня ее нет в настоящую минуту, — сказал Гораций. — Я ее отдал на время своему другу, отцу этой барышни, о которой я вам говорил. Понимаете ли, г. Факраш, вы привели меня в… я хочу сказать, что я очутился в таком безвыходном положении, что счел себя обязанным чистосердечно во всем признаться ему, но он не поверил. Тогда мне пришло в голову, что там может оказаться какая-нибудь надпись, объясняющая, кто вы и почему Сулейман посадил вас в бутыль. В таком случае профессору прошлось бы допустить, что мой рассказ не сплошная выдумка.