Когда пришла к нему Фанни и подала ему альбомчик, он тщательно осмотрел его, взвесил на весах, потом сосчитал на счетах и предложил ей за него целых 20 франков, что было немного больше половины того, что он стоил…
Фанни не хотелось отдавать его так дешево, притом через месяц она должна была принести 25 франков или проститься с альбомчиком навсегда. Она взглянула на длинцое лицо г. Считало, на его нос крючком и острый подбородок, на его волосы, которые свешивались длинными локонами из-под бархатной шапочки; она посмотрела, с каким аппетитом он ел жирный пирожок с луком, и ей так страшно захотелось есть, что она отдала свой дорогой медальончик за 20 франков.
И вот теперь уже почти три дня, как от этих 20 франков ничего не осталось. Но завтра, о, завтра у ней будут опять деньги! И она работала так весело изо всех сил, не замечая, что этих сил было немного.
По временам у ней кружилась голова. «Это от голода, – думала Фанни, пристально вглядываясь в свою худую руку, которой придерживала шитье. – И зачем это нужно непременно моим рукам, чтобы желудок был сыт? Надо бы было так сделать, чтобы меня вовсе не было, а были бы одни руки и они шили бы на всех и деньги бы брали… Но зачем же им понадобились бы деньги?.. Ах, какие мне все глупости приходят в голову!..»
А работа все-таки шла вперед и притом быстро. Лиф со строчками начал уже выходить как раз по талии маленькой Нины… Фанни шила и любовалась этим лифом. Он, действительно, был очень хорош. Притом каждому приятно полюбоваться на свою работу. Когда были готовы рукава, Фанни приделала к ним синие банты и даже приколола к ним коричневые листья с серебряными блестками… Да! это было удивительно красиво. Так красиво, что Фанни забыла свой голод. Очевидно, платье было лучше всякого кушанья.
Но как только положила она его в сторону, так сейчас ей опять представились те три картофелинки, которые она съела третьего дня. Ах! какие они были вкусные! «Но мне и без еды теперь так хорошо, легко! – думала Фанни. – Так весело, голова не кружится, грудь не болит, я не кашляю. И притом главное дело сделано. Лиф сшит. Теперь надо приняться за юбку».
И она зажгла свечку и принялась за юбку. – Ну, мой дорогой! – сказала она, снова садясь к окну и смотря на портретик. – Твоя Фанни умница. Платье будет к завтрашнему дню кончено, непременно будет кончено, и будет мне пир.
И она шила. Вечер становился темнее, переходил в ночь. Повсюду на улицах блестели газовые огоньки, они блестели там внизу, точно звездочки. И гул, постоянный гул, несся вверх, в комнату Фанни.
– Ах, как хорошо, весело, – думала она, – какой славный теплый вечер – точно праздник, все это движется, блестит! Верно, все это едут сытые люди из тех ресторанов, в которых все блестят зеркала и золото. И они ели там такой вкусный картофель. Они едут в оперу слушать музыку или смотреть драму. Они, наверное, будут много плакать, и от этих слез им потом будет еще лучше и веселее. А мне и так весело, хотя я и голодна и не видала драмы. Говорят, сытым бывает часто тяжело, а мне так легко, легко теперь!.. – И она шила. Полотнище за полотнищем сшивала она. Нашивала ленты и кружева, и юбка с широкими красивыми складками начинала выходить такая пышная, нарядная… Фанни щурилась и любовалась на нее.
IV
Порой казалось, что весь этот гул, который там шумел на улице, глубоко внизу, вдруг поднимался, взлетал наверх и шумел у ней в груди, в ушах, в голове. Ей казалось, что это не гул, а какой-то большой оркестр играет чудную музыку. В этой музыке точно что-то льется, танцует, вертится, и под такт ей прыгают вокруг Фанни все огоньки, огоньки, огоньки без конца…
– Ах! я вздремнула, – говорит Фанни. – Но так хорошо танцевать на бале, под хорошую музыку. – И она потягивается и снова шьет, так быстро, точно машинка, раз, раз, раз, раз… И юбка почти кончена.
И снова поднимается опять та же музыка, и сверкают, кружатся кругом Фанни веселые огоньки.
– Я опять вздремнула!.. – шепчет Фанни и опять шьет. Еще несколько стежков – и все кончено. Ах! как весело. Легко и весело!
И снова гремит музыка и блестят огоньки. Но Фанни уже ясно видит, что она не спит, что это не может быть во сне. «Какая же я бестолковая, – думает она, – я просто на балу, а мне кажется, что я шью платье. Не отличишь иной раз того, что кажется, от того, что есть на самом деле».
И она осматривается. На ней точь-в-точь такое платье, какое она сшила для маленькой Нины. «Вот как это красиво, – думает она, – и никто не узнает, что я сама его сшила».
И она оглядывается. Перед ней много зал, больших зал, все они блестят, горят огнями. А музыка! Она гремит, гремит без конца и так легко, и так хорошо! Так приятно пахнет чем-то сладким, вкусным.
К Фанни подходит толстый, низенький господин, весь рябой. Фрак его точно простеган мелкими клеточками, но это не клеточки, а такие же маленькие ямки, как и на лице его.
– Позвольте, мадемуазель, – говорит господин в ямках, – просить вас на кадриль.
– Ах! Да это вы, г. Наперсток! Скажите, пожалуйста, я вас не узнала…
– Да! это понятно, – говорит Наперсток. – Кого часто видишь, к тому приглядишься и забудешь его отличия. Но я вас очень хорошо знаю…
И они идут по зале и начинают танцевать так легко, хорошо, весело. Музыка гремит. Огни сверкают.
– Я защищаю вас, – говорит Наперсток, – это моя прямая обязанность; защищаю от уколов, чтобы вам не было больно. И знаете ли, это так приятно защищать других!
– Но согласитесь, г. Наперсток, – возражает Фанни, – что иногда не мешает, чтобы нам было больно. Иначе мы не будем знать, как больно тем, которых никто не защищает…
– Ах! это вы говорите о чувствительности? Я в этом не знаток. Я солиден, у меня толстая кожа, я должен защищать, и я защищаю. Я думаю, что чувствительность везде вредна. Спросите об этом хоть наших vis-a-vis.
Фанни смотрит на пару, которая танцует с ними, и еще больше удивляется.
– Скажите, пожалуйста, – говорит она, – ведь это моя иголка танцует с игольником!
– Совершенно справедливо, – говорит Наперсток, – не правда ли, она очень блестяща, ваша иголка? Тонкая, стройная… и такой прямой, острый взгляд. Только с таким взглядом можно сшить из лоскутков что-нибудь общее. Для этого нужно погружаться в каждую материю, так, чтобы можно было видеть ее с обеих сторон.
– Да! но без ниток нельзя ничего сшить, – возражает Фанни.
– Я с вами совершенно согласен. Но нитка – это только материал, факт. Им руководит иголка.
– Я вижу, что вы философ, – говорит Фанни, улыбаясь.
– Я только углубляюсь в самого себя, – возражает любезно Наперсток, – а потому могу быть надет на ваш хорошенький пальчик. Впрочем, я считаю настоящим философом игольник. Он снаружи совершенно гладок, блестящ, но загляните внутрь – и сколько острот посыплется из него! Надо только уметь открыть его.
– Да, но я не люблю скрытных людей.
– Это напрасно, – заметил Наперсток. – Все на свете скрывается. Посмотрите на природу, и она скрывается. Без этого нельзя. Что же было бы хорошего, если бы все всегда было наружу? Взгляните, например, на вашего соседа: он тоже раскрывается только тогда, когда это необходимо.
Фанни взглянула и увидала, что подле нее танцевали ножницы со вздевальной иголкой.
– Скажите, пожалуйста, – удивилась Фанни, – как они фигурно одеты!
– Да! это по моде. Но я сознаюсь откровенно, я не видел другого такого смелого господина, как эти ножницы. Притом его род очень старинный. Один из его предков был в руках у Парки и постоянно перерезывал нить человеческой жизни.
– Ах! это ужасно, – вскричала Фанни. – Жизнь так хороша, зачем ее перерезывать? Мне, например, теперь так хорошо, легко, весело. Зачем же перерезывать мою жизнь?
Наперсток пожал плечами.
– Это именно самый лучший момент, – сказал он, – для того, чтобы перерезать жизнь. Многие умирают с отчаянья. Что же в том хорошего? Или живут какой-то сомнительной жизнью. Вот хоть бы эта вздевальная иголка. Она, сознаюсь откровенно, очень тупа, то есть ограниченна, хотел я сказать. А между тем она думает о себе чрезвычайно много, держит себя так прямо и подымает кверху свою маленькую головку. Она воображает себе, что она, собственно, она проводит всегда всякие толстые шнурки и широкие тесемки. Жить постоянно таким самообольщением я не считаю рациональным; это сомнительная жизнь.
– Напрасно вы так думаете, – возражает Фанни. – Мне кажется, что мы все живем, обманывая себя, одни больше, другие меньше. Мне кажется, что люди, живущие самообольщением, бывают очень счастливы, а счастье – задача жизни.
Наперсток улыбнулся.
– По-вашему, – сказал он, – жизнь должна быть балом, на котором постоянно гремит музыка?
Но Фанни не слушала его: она почувствовала, что все вспыхнуло, задрожало у ней в груди. Она увидала, да, она ясно увидала, что в стороне от нее, прямо против ножниц с вздевальной иголкой, танцевал ее Адольф. Да, это был действительно он, ее Адольф, в хорошенькой золоченой рамке. Но с кем танцевал он? Фанни вглядывалась долго, пристально и наконец разглядела, что это была сама она! Не та Фанни, молоденькая, свежая, розовая, чуть не девочка, в платье маленькой Нины, которая танцевала с наперстком, но Фанни больная, исхудалая, постаревшая до времени, в своем старом, изношенном платье, одним словом, настоящая Фанни…