Когда еще кто увидит его, а медведь заприметил – да ко мне. А у меня не то что ружья, а и ружьишка завалящего нет никакого. Одначе, варю себе треску, ем и в ус не дую.
Медведь наскочил на косяк, лапами хватат, а рыба в воде склизка. С краю за рыбий косяк ни в жизнь не ухватиться!
Сам-то я сижу на середке: мне что, а ты достань! Медведь с ярости начал рыбу жрать, столько нажрал, что брюхо полнехонько и одна рыбина в зубах застряла.
Я медведя веревкой достал и шкуру снял. Погодь, сейчас покажу, сам увидишь, что медведь полюсной, шкура большаща, шерсть длинняща. Жона из шерсти всяко вязанье наделала. И тако носко чем больше носишь, тем нове становится.
Дакося привстану да шкуру достану, чтобы ты не думал, что все это я придумал.
Ох, незадача кака! Ведь я запамятовал, что шкуру-то губернаторский чиновник отобрал. Увидел у меня. Я шкурой зимой дом закутывал: так и жили в теплой избе и топили саму малость, только для варева да для печенья. Теплынь была под шкурой! Пристал чиновник:
– Не отдашь – в Сибирь!
Взял я шкуру полюсного медведя, шерсть снял, вот тут-то моя баба и взялась за пряжу. Кожа была мягка, толста, я и ее содрал. Шкуру без шерсти да без кожи (что осталось – и сам не знаю) свернул и отдал чиновнику, сказал, что так сделал нарошно, чтобы везти было легче. Чиновники в ту пору понимания настоящего не имели, только грабить ловко умели.
Чайки одолели
Вот чайки тоже одолевали меня, ковды я на треске ехал.
Треска – рыба деловитая, идет своим путем за своим делом, в сторону не вертит. А чайки на готово и рады.
Ну, я чаек наловил столько, что в городу куча чаек на моем рыбном косяке выше домов была.
В городу приезжим да чиновникам заместо гусей продавал. Жалованьишко чиновничье – считана копейка. Форсу хоть отбавляй – и норовили подешевле купить. Как назвал чаек гусями да пустил подешевле – вмиг раскупили. А мне что? Кабы настоящи рабочи люди, совестно стало бы. Чиновникам надо было, чтобы на разговоре было важно да форсисто, а суть как хошь. Чаек, гусями названных, за гусей ели и гостей потчевали.
У чиновников настояще пониманье форсом было загорожено.
Трюм
В прежние времена нам в согласьи жить не давали. Чтобы ладу не было, дак деревню на деревню науськивали.
Всяки прозвища смешны давали, а другоряд и срамно скажут.
А коли деревня больша, то верхний с нижним концом стравливали, а потом и штрафовали.
Ну, вот было одного разу. Шли мы на пароходе с Мурмана, там весновали товды и летовали. Народ был разноместной.
Заговорили да заспорили – чья сторона лучше. Одни кричат, что ихны девки голосистей всех. Ихных девок никаким не перевизжать. Други шумят, что ихны девки толще всех одеваются.
Сарафаны в подоле по восемнадцати аршин, а нижних юбок по двадцати насдевывают. Третьи орут, что у ихних хозяек шаньги мягче всех, колобы жирней, пироги скусней.
Слов аж не хватат, криком берут. Силился я утихомирить старым словом:
– Полноте, робята, горланить. Всяка сосенка о своем боре шумит!
Да где тут! Им как вожжа под хвост попала.
– У нас да у нас!..
– У нас бороды гуще да длинней. У нас в старостиной бороде медведь ползимы спал, на него облаву делали!
– А наши жонки ядреней всех!
– А вашу деревню так-то прозывают…
– Ах, нашу деревню? Нашу деревню! А про вашу деревню…
И пошло. До того доспорили, что в одном месте ехать не захотели. Кричат:
– Выворачивай каюты, поедем всяк своей деревней!
Только трескоток пошел. Мы, уемски, трюм отцепили да в нем домой и приехали. Потом пароходски спохватились, по деревням ездили, каюты отбирали. К нам за трюмом сунулись. А мы трюм под обчественну пивоварню приспособили. Для незаметности трюм грязью да хламом залепили. В этом-то трюму мы сколько зим от баб спасались.
И пьем и песни поем – и хорошо.
Артелью работал, один за стол садился
Вот я в двух гостях гостил, надвое разорвался. На двое – дело просто. Меня раз на артель расщепало! Ехал я на поезде, домой торопился. Стоял на площадке вагона и поезду помогал – ходу подбавлял: на месте подскакивал, ногами отталкивался.
На крутом завороте меня из вагона выкинуло. Вылетел я да за вагон пуговицей зацепился. Моя жона крепко пуговицу пришила, еенно старанье хорошу службу сослужило.
Я боялся, что меня за каку-нибудь железнодорожность зацепит и растянет, а вышло иначе. Начало меня подбрасывать да мной побрякивать. Где брякнет – так и останусь, там и стою, остановки поезда дожидаюсь.
Я по дороге у железной дороги частоколом стал. Сам стою, сам себя считаю, а сколько станций, полустанков, разъездов сам собой частой вехой обвешил – и не сосчитал.
Вот машина просвистела, попыхтела и остановилась. Дальше нашего края ехать некуда. Коли снизу добираться, то тут конец, коли от нас ехать, то начало.
Я пуговицу от вагона отцепил. Домой пошел большой толпой, и все я, иду, песню хором пою.
В Уйме думали: плотники новы дома ставить пришли али глинотопы на кирпичный завод. Я артельно ближе подошел. Люди с диву охнули.
– Охти, гляди ты! Сколько народу, и все – как один Малина! Ну, исто капаны! И до чего схожи – хоть с боку, хошь с рожи. И как теперича Малиниха мужа распознат? Эка орава – и все на один лад: и ростом, и цветом, и выступью. Которой взаправдашней – как выгнать?
У моей жоны слова готовы:
– Который на работу ловче и на слово бойче, тот и муж мне. Мой-то Малина работник примерный!
Я на жонино слово поддался и всеми частями за работу взялся. В поле и на огороде работаю, поветь починяю, огород горожу, мельницу чиню, дом заново крашу, в лесу дрова запасаю, рыбу ловлю, бабе к новой юбке оподолье вышиваю, хлеб молочу, пряжу кручу, веревки вью. И все зараз, и на все горазд?
За работу взялся в послеобеденно время, а к наужне все сготовлено, все сроблено.
Баба моя ходит и любуется, а не может вызнать, который я – настоящий я. Я на всех работах в десять рук работаю.
Вызнялась жона на поветь, будто на работу поглядеть, и метнула громким зовом:
– Малина, муженек! Поди за стол садись, пришла пора ись!
Я к еде двинулся и весь в одного сдвинулся. В тех местах, где я стоял у железной дороги, там выросли малиновы кусты и по ею пору растут. Ягоды крупны, сочны, скусны.
Я худого не выдумываю, а норовлю, чтобы хорошим людям всем хватило да любо было.
Кабатчиха нарядилась
Кабатчиха у нас в деревне была богаче всех и хвастунья больше всех. Нарядов у кабатчихи на пол-Уймы хватило бы.
В большой праздник это было. Вся деревня по улице гулянкой шла. Все наряжены, кто как смог, кто как сумел.
И кабатчиха выдвинула себя. И так себя вырядила, что народ столбами становился: на кабатчиху глядят, глаза протирают, глаза проверяют, так ли видится, как есть?
Такой нарядности мы до той поры не видывали. Напялила кабатчиха на себя платье само широко с бантами, с лентами, с оборками, со вставками, с трахмалеными кружевами.
Оделась широко. А кабатчихе все мало кажет. Нарядов много, охота всеми похвастать. Попробовала она комоду с нарядами и шкап платяной на себя взвалить, да силы не хватило ташшить.
Придумала-таки кабатчиха, как народ удивить. Себе на бок по пятнадцать платьев нацепила для показу нарядностей запаса.
На голову надела медной таз для варки варенья. Оно верно: посудина у нас в деревне редкостна, – пожалуй, всего одна.
Медной таз ручкой вперед, малость набок. На таз большой цветошник с живыми розанами поставила, шелковой шалью подвязала.
Под мышкой у кабатчихи охапка зонтиков и парусолей.
Это ишшо не все. Перед самым праздником кабатчик привез из городу больши часы стенны. Часы с боем, с большим маятником. Народ этой обновы ишшо не видал, ишшо не знал.
Кабатчиха и часы на себя налепила. Спереду повесила. Идет и завод вертит, на громкой бой заводит.
Маятник из стороны в сторону размахиват. Народ увертыватся, едва успеват отскакивать.
Пришла пора часам бить. Зашипело. Мы думали, кабатчиха на горячу сковороду села. Шипит громко, а пару не видать и жареным не пахнет.
Часы отшипели и ударили бой частым громким звоном, в один колокол и на всю Уйму.
Как сполох ударили.
Вольнопожарны услыхали, мешкать не стали, выташшили вольнопожарну машину с двенадцатью рукавами. В кабатчиху воду стекой пустили из двенадцати рукавов.
Раз бьют сполох – значит, заливай.
Кабатчиха зонтики, парусоли растопырила, от воды загородилась, домой итти поворотилась. Она бы ишшо погуляла, да наряды носить на своих больших телесах устала и промялась, есть захотела.
Часы все ишшо бьют, вольнопожарна машина воду из двенадцати рукавов все ишшо льет.
Перед кабатчихой разлилась лужа большашша, широчашша, глубочашша – во всю ширину улицы. Лужу не обойти, не перескочить.
Робята догадались, лодку приташшили, перевоз устроили. Цену брали по копейке с человека.
Кабатчиха, чтобы маятнику не мешать, мелкими шажками шла, к перевозу пришагала: