«Мохнатое сердце! – думаю я с горечью. – Ведь это я стучу, я. Как можно прятаться от меня? Разве я тебя обижу?»
Мохнатое сердце – так назвал себя Замирайло, оправдываясь перед товарищем, которого напрасно обидел, – не чует, не отзывается.
Так я и ухожу, не достучавшись.
Года через два увидел в редакции человека невысокого, с лицом апатичным, бледным, несколько одутловатым. Это он и был, таинственный Замирайло. В редакции он держался как все, отвечал на вопросы вполне учтиво. А когда ушел, то молодые художники отозвались о нем непочтительно, сказали, что он эпигон Доре.
После бесславной попытки проникнуть к Замирайло я направляюсь к Лернеру, пушкинисту и литературоведу. Я должен узнать у него, кто такая – известная своим богатством, благочестием и влиянием в кругах высшего духовенства особа, упоминаемая у Панаевой. Фамилия ее в мемуарах не названа.
К Лернеру я попадаю через кухню. Все парадные двери в Петрограде еще заколочены. Возможно, что здесь я увидел кошку на кухонном ведре, а к Замирайло стучался со двора. В одном не сомневаюсь: голодный и холодный город ощущался и там и тут, и на подступах к таинственному художнику, и на кухне у литературоведа, и в квартире Чуковских, куда попадали тоже через кухню с давным-давно, годы назад, остывшей плитой. На Невском зиял пустыми окнами недостроенный дом – недалеко от улицы Марата, там, где теперь кинотеатр «Художественный». Недостроенный дом вздымался и на углу Герцена и Кирпичного, и никто не собирался еще достраивать эти дома. Город только-только начинал оживать.
В своем кабинетике с «буржуйкой» Лернер, выслушав меня, быстро и пренебрежительно, как математик, которому задали арифметическую задачку для первоклассников, отвечает, что, конечно, у Панаевой идет речь о графине Орловой, старой деве, замаливающей грехи отца.
Насмешливый, беловолосый, немолодой, расспрашивает он о том, как работает Чуковский над примечаниями. По всей повадке его я угадываю, что считает он Корнея Ивановича ненастоящим работником, легкомысленным журналистом, взявшим ношу не по плечам.
Он втолковывает мне, что, давая примечания, нужно чувствовать, когда именно у читателя возникнет вопрос, а не отвлекать его от книжки ненужными комментариями, не показывать без толку свою ученость.
Куда бы я ни шел, с кем бы ни говорил – меня преследует предчувствие неприятности, даже позора. Мне приказано явиться в Губфинотдел и похлопотать перед фининспектором, чтобы с Корнея Ивановича сняли неправильно исчисленный налог.
У меня в кармане необходимые справки, мной получены подробнейшие инструкции, но мне все равно не по себе. Я начисто лишен был счастливого дара – весело и спокойно разговаривать с начальниками, в каком бы чине они ни состояли. Я трусил, когда приходилось просить. Терял всякий дар слова. Внушал своим растерянным видом мрачные подозрения. И наконец – радовался в глубине души отказу, – так или иначе, он кончал тяжелый для меня разговор. И я отступал, еще по-настоящему и не начав боя, там, где более или менее настойчивый человек одержал бы победу.
У меня мелькает малодушная мысль – соврать Корнею Ивановичу, что фининспектора не оказалось на месте. Что его вызвали в Смольный. Но я не поддаюсь искушению. Меня поддерживает надежда, что фининспектор и в самом деле взял да и ушел, провалился сквозь землю.
Я в те дни был крайне растерян и недоверчив и невнимателен к красотам города, о которых столько твердили наименее живые из моих знакомых. Однако один дом я все же успел заметить и даже полюбить за то, что, несмотря на душевное смятение мое, он вызывал каждый раз прочное, надежное чувство восхищения. Это радовало меня. Все-таки я, значит, мог чувствовать ясно. Дом мой любимый возвышался за узорной решеткой на канале Грибоедова, против мостика со львами. Вот туда-то и шагал я на мучения и позор. Там помещался Губфинотдел.
Фининспектор оказался на месте, в своем кабинете. Корней Иванович отлично знал часы его приема. Молодой человек с припудренными изъянами на бледном лице сидел за столом и отказывал в просьбе какому-то упрямому и несдающемуся человеку. Налогоплательщик говорил тихо, но много, безостановочно, а фининспектор ответил ему только раз, во весь голос, презрительно и гладко:
– Если вам известны подобные случаи, вы должны в интересах фиска информировать нас.
Когда налогоплательщик вышел, не глядя ни на кого, полный негодования и энергии, ничуть не обескураженный, пришла моя очередь.
По непонятным причинам, видимо потому, что я хлопотал не о себе, я говорю не слишком путано и предъявляю документы, едва бледный молодой фининспектор заговаривает о них.
Он долго хмурится, щурится, качает головой, задумывается и наконец пишет резолюцию, и я вижу с восторгом, что сумма налога уменьшилась на шестьдесят миллионов.
В Публичную библиотеку я вступаю как победитель. Теперь я не боюсь никого. Заведующий русским отделом, сердитый старик, прочтя записку Корнея Ивановича, протягивает мне толстую книгу «Русский некрополь». Тут я найду инициалы, год рождения и смерти некоторых лиц, упоминаемых в примечаниях.
Мне остается выполнить еще одно приказание своего хозяина. Всем тогда случалось торговать. Так же, как в старые времена шли в ломбард, – отправлялись теперь на рынок. И когда Корней Иванович поручил мне продать авторские экземпляры своих только что вышедших книг, я отнесся к этому весьма просто и спокойно. Здесь-то и подстерегал меня позор и неудача.
В первой же книжной лавке меня приняли за подозрительную личность, укравшую книги в типографии. Напрасно я доказывал, что получил их от самого автора. Холодно и решительно маленький владелец магазина отказался вступать со мной в какие бы то ни было переговоры. Я ушел, в ярости хлопнув дверью, но в другие магазины пойти не посмел.
Ошеломленный и отуманенный всем многобразием пережитых приключений, возвращаюсь я на Манежный переулок, к своему повелителю.
Высокие потолки, высокие окна без занавесок, свет бьет в лицо, Корней Иванович смотрит на меня своими непонятными глазами, и странное чувство нереальности всего происходящего охватывает меня. Зачем ходил я к Лернеру, в Публичную библиотеку, стучался к Замирайло? Нужны ли Чуковскому все эти лежащие на письменном столе его труды и к чему ему секретарь? Да и сам Корней Иванович – существует ли он? Тот ли это Чуковский, которого я так почитал издали, в студенческие годы, за то, что находился он в самом центре литературы и представлял ее и выражал? «Журнал журналов» хвалил его, а что такое Корней Чуковский на новой почве, в теперешней жизни?
Я недоедал в то время, и мысли о нереальности происходящего особенно остро переживались мной к середине дня, после путешествий и приключений.
Я встречаю на Невском Давыдова. Он медленно идет под руку со своим племянником, красивым юношей в дохе. Давыдов! Тот ли это артист, о котором я читал в чеховских письмах, или в наши дни это явление совсем другого порядка?
Из бывшей «Квисисаны» выходит в компании художников Радаков. Он весел, но более по привычке, держится самоуверенно, но как бы в целях самозащиты. Прошли века с тех пор как закрылся «Новый сатирикон». Существует ли Радаков, хотя грузная его фигура занимает весьма заметное место на Невском проспекте? Доклад о выполненных и невыполненных поручениях Корней Иванович выслушивает спокойно, серые глаза его сохраняют загадочное выражение. Но, увидев резолюцию фининспектора, он вскакивает и кланяется мне в пояс, и восклицает своим особенным тенором, что я не секретарь, а благодетель.
Существую ли я? В те дни я и в самом деле как бы не существовал. Театр, в котором я работал, закрылся. К литературе подступал я осторожно, с поклонами, заискивающими улыбочками, на цыпочках. Я дружил в те времена с Колей Чуковским и все выспрашивал, как он думает, – выйдет ли из меня писатель?
Коля отвечал уклончиво.
Однажды он сказал так:
– Кто тебя знает! Писателя все время тянет писать. Посмотри на отца: он все время пишет, записывает все. А ты?
Я не осмеливался делать это. Но Корней Иванович и в самом деле записывал все.
У него была толстая переплетенная тетрадь черного цвета по имени «Чукоккала», которой Корней Иванович очень дорожил. И не без основания. Там, на ее листах формата обыкновенной тетрадки, красовались автографы Блока, Сологуба, Сергея Городецкого, Куприна, Горького, рисунки Репина. Все современники Чуковского так или иначе участвовали в «Чукоккале». По закону собраний такого рода, чем менее известен был автор, тем более интересны были его записи. Во всяком случае, ощущалось старание. Но, так или иначе, тетради этой не было цены. Однажды Корней Иванович доверил ее мне. Лева Лунц уезжал. Были устроены проводы, и Корней Иванович поручил мне собрать в «Чукоккалу» автографы присутствующих.
Проводы оказались настолько веселыми, что я не рискнул выполнить поручение.