– Мама! Ведь Ему было очень больно? – спросил он, стараясь не верить своему впечатлению, – больно… до крови?
– Да! Очень, очень больно.
– Зачем же это с Ним сделали? Разве Он был злой?!
– Нет! Он был добрый, очень добрый, Он был добрее всех людей, которые были и будут когда-нибудь на земле, потому что Он был не только человек, он был Бог!
– Зачем же Его так убили?
– Затем, что Он всем желал добра. Он говорил, что Бог, Его Отец, добр и за тем послал Его на землю, чтобы все узнали, как Он добр. И Он делал много добрых дел, и много народа ходило постоянно за ним. А злые завидовали Ему. Он уличал их во лжи, зависти, в злых делах. И вот за все за это схватили Его и казнили.
– И за это им ничего не сделали?! – И на лицо мальчика набежала краска, и слезы засверкали на глазах его… – Я бы их всех прибил гвоздями к деревьям.
И он сжал маленькие кулаки.
– Зачем же? – говорит мама. – Ты сделал бы очень дурно. Никогда не должно платить злом за зло. Это говорил Он, Христос, и когда Его распяли, как ни больно было Ему, но Он, умирая, молился за тех, которые Его распяли, молился, потому что Он любил всех людей, и добрых, и злых… Ведь каждый злой человек не был бы злым, если бы вокруг него не было ничего злого и если бы он сам не мог делать зла.
Мальчик долго смотрел на распятие, на Его опущенную голову, на искаженное страданием лицо, на полуоткрытые уста, которые, казалось, шептали молитву и повторяли одно и то же великое слово любви к человеку.
– Мама! – сказал он наконец. – Я буду добр, я буду всех любить, и добрых, и злых.
– Да, – сказала мама, – будь добр и люби всех, всех людей. Если ты будешь любить всех, то ты будешь хорошо учиться, потому что только тот, кто много знает, может сделать много добра всем людям и тот действительно любит всех людей.
И она пристально посмотрела на него, она сдвинула кудрявые волосы с его лба и поцеловала этот еще небольшой, но уже высокий и крутой лобик.
– Может быть, – подумала она, – в тебе действительно вырастет любовь к знанию, истине, на пользу и благо всех людей. Может быть, Он уже отметил тебя и вложил в твое сердце эту великую любовь. – И она с тихой, безмолвной молитвой взглянула на распятие…
И тихо теплится лампадка. Светло, тепло, уютно в большой, теплой комнате. А ветер бьет дождем в окна. На дворе темно, сыро и холодно.
Прошло чуть не целое столетие. Целая длинная человеческая жизнь, полная постоянными, долгими трудами, улеглась в этот промежуток.
Был опять вечер. Ветер бил дождем в окна. На дворе было темно, сыро и холодно.
В большой комнате, на большом диване, лежал больной, дряхлый, умирающий старик. Странно было все в этой темной, пыльной комнате. Тусклый свет лампы чуть-чуть освещал ее углы и все разбросанные в ней вещи; книги в стенных шкафах, с полу до потолка, книги на столах, на креслах, на полу, в грудах, в столбцах – развернутые, разорванные, разбросанные. Разные инструменты, снаряды и аппараты…
Никто с них пыли не сотрет,
Их червь и точит, и грызет…
Да! Это был кабинет ученого, и сам хозяин его лежал тут же, на старом, мягком диване. Он едва двигался. Он знал, что дни его сочтены, и в его уме, еще здоровом и крепком, в его памяти, еще светлой и сильной, как бы сама собою развертывалась длинная панорама жизни, пол ной тревоги и трудов. Он перевертывал страницу за страницей из прожитого. Он искал итогов, и чем дальше искал он, тем тревожнее становилось бледное лицо его. Мучительная дума давила его.
Вон лежит целый толстый сверток всяких дипломов на разные почетные звания и отличия.
– Vanitas vanitatum et omnia vanitas! – шепчет старик. – Благородная конкуренция!
Погремушки, которыми хочет свет выразить уважение к тебе и тешит и себя, и тебя, как ребенка.
Вон стоит длинный ряд мемуаров – его мемуаров. Сколько в них собрано новых фактов, сколько открытий!
– Все мелочи, мелочи, – шепчет старик. И ему чудится, как развертывается перед ним длинный ряд всяких специальных тонкостей, которые он изучал с любовью и описывал с таким наслаждением.
Из всех этих кропотливых трудов ни одного вывода. Все проходит длинной вереницей мелких микроскопических фактов.
– Ведь все это ради великого знания: когда-нибудь все это пригодится, – шепчет старик. – Все это ради тебя, о святая истина, к которой вечно будет стремиться человечество. Все это твое, о великое дело самосознания.
И лицо старика становится спокойно-восторженным, его глаза блестят, губы шепчут что-то вроде молитвы.
И вдруг испуг, страдание пробежали по этому лицу. Старик приподнялся, он прямо смотрит в один угол. Что-то белеет там. Какая-то головка бледная, бледная выглядывает из-за груды книг, из-за рычагов инструментов.
Старик узнал эту голову. В памяти его ярко нарисовалась сцена из давно прошедшего, далекого детства. Вот сидит его мать, сидит на том самом большом, мягком диване, на котором он лежит теперь больной, умирающий. Вот он смотрит на ту же самую голову, на которую смотрит и теперь. – Мама! – вспоминает он, ведь это Христос распят? – Да, Христос, – отвечает мать. – Только тот… – вспоминается старику, – только тот, кто много знает, может сделать много добра всем людям и тот действительно любит всех людей!
– Какие простые и великие слова! Неужели они когда-нибудь звучали в моем сердце?
Старик вздрогнул. Он снова оглянул комнату. Книги, книги, книги без конца!
– Ни одна из вас не подсказала мне великое слово любви! Ни одна не указала святой, вечной цели!
– О! Что мы, что все человечество будет делать на широкой свободе всех сознанных фактов, если не будет в нас любви?
– Ты любил истину, – утешал его внутренний голос. – Из мелких трудов складываются крупные вещи. Пусть каждый идет туда, куда влекут его прирожденные или воспитанные привязанности. Свобода, свобода, полная везде и во всем.
– Laissez faire, laissez aller! – прошептал он и горько улыбнулся. – Иди туда, куда влекут тебя страсти, живи для самоудовлетворения е sempre bene.
Он долго сидел, опустив голову на руки. Потом вдруг приподнялся. Тихо встал с дивана, шатаясь и переступая с трудом, он подошел к распятию и дрожащими руками вынул его из старой корзины, куда был сложен всякий хлам. Он отер с него пыль, он с любовью смотрел на чудную, артистическую работу. В ней сила красоты и сила чувства сливаются беспредельно.
– Да! Ты, один Ты умел любить человека, – шептал он, – любить беззаветно, со всей верой энтузиазма!..
В глазах у него темнело. Сердце переставало биться.
– О! Не Ты ли один, – шептал он, – ведал, что выше в этой туманной, таинственной жизни, что выше: любовь ли к истине или любовь к человеку!..
Голова его тихо склонилась на пыльный ящик, руки крепко сжали распятие и закостенели. Сердце перестало биться, голова перестала работать.
Порывистый ветер распахнул окно и загасил лампу.
Дядя Бодряй
I
Родились они, оба брата, и жили в одном из медвежьих углов – в глухой деревушке Пустышке. Старшего звали Зеноном, младшего – Паисием; только никто его так не звал, а звали просто дядя Бодряй.
Дядя Бодряй любил брата своего Зенона и всех людей, весь Божий мир; а Зенон никого не любил, – разумеется, кроме себя.
Когда умирал их отец, Степан, то он долго думал: кому оставить наследство? Сын Паисий сильно смущал его. «Вертопрашный мот! – думал он. – Ничего он не сбережет, не приумножит, а все по ветру стравит – ни себе, ни людям».
Думал, думал отец Степан и, наконец, решил: «Оставлю я сыну Зенону всю землю, и лошадушек моих (а их был целый косяк), и коровушек, и овечек, и всякий скот, и всю худобу мою; а непутящему Паисию оставлю я сто рублев – и того ему много».
Как решил, так и сделал. Оставил в завещании Зенону все имение свое, а дяде Бодряю только сто рублей, – новеньких, все рублевиками серебряными.
И когда получил это наследство дядя Бодряй, то сел на лавку и задумался: «Что я с ними сделаю, с этим наследством? Раздам я его беднякам, как я, многогрешным. Хорошо!.. Да ведь не хватит на всех. Вот тут, возле нас, в Пустобрюхове, да в Голодаеве, да в Плохосытове, больше ста побирух… мужиков и старух… Раздай сто рублев. Меньше рубля на рыло придется… Да какая же тягота!.. Тут, чай, фунтов 20 али боле будет… И куда я с ними поеду?!. Без них, без этих рублев, я – вольный казак и весь Божий мир мне путь и дорога… А с ними?!.» Но тут в его раздумье вмешалась Аленка – жена брата Зенона.
– А ты отдай мне, братец, – заговорила она. – На что тебе? А мне они пригодятся… Вот к зиме шубейку Мишутке справлю, да Варюшке одеяльце сооружу…
И протянул дядя Бодряй кожаный мешочек со ста рублями невестке своей Аленке.
– На!.. – сказал он. – Господь нас так учил: просящему дай и от занимающего не убегай!
– Ну, вот и отлично! Дай тебе Господи доброго здоровья! Спаси Господи твою душеньку!
И она, вся радостная, отправилась к себе и положила в свой большой сундучище мешочек со ста рублями, а дядя Бодряй вздохнул глубоко, встал с лавки, потянулся и сказал в веселии сердца: