Ниггль поспешно выскочил из вагона и уже на перроне вспомнил, что этюдник остался в купе. Но возвращаться было поздно: обернувшись, Ниггль поезда уже не увидел.
«А! Вот и вы, — сказал Носильщик. — Сюда, пожалуйста! Но что я вижу?! Где ваш багаж?! Как, совсем нету? Ну, тогда ничего не попишешь — поехали в Работный Дом».
Ниггль был совершенно разбит и потерял сознание прямо на платформе. Машина «скорой помощи» отвезла его в госпиталь, приписанный к Работному Дому.
Больничный уход пришелся Нигглю весьма не по вкусу. Его поили каким–то на редкость горьким лекарством; санитары и сиделки были молчаливы, строги и неласковы, а других людей Ниггль не видел — за исключением необыкновенно сурового лечащего врача, который изредка заходил осмотреть пациента. По чести сказать, этот госпиталь больше смахивал на тюрьму. Здесь заставляли много работать. Для этого были отведены особые часы, в течение которых Ниггль или копал, или плотничал, или красил все в один и тот же тусклый цвет какие–то доски. На улицу никогда не пускали, а окна палаты смотрели во внутренний двор. Еще Ниггля подолгу держали в полной темноте. По их словам, он должен был «кое о чем поразмыслить». В конце концов Ниггль потерял счет времени. Ему не стало ни на чуточку лучше: он по–прежнему не знал никаких радостей, и даже сон не приносил никакого утешения. Если это было одним из признаков болезни, то до выздоровления оставалось еще очень далеко.
Прошло около ста лет (по ощущению Ниггля), и все это время он не переставал как–то бесцельно мучиться своим прошлым. Лежа в темноте, он твердил про себя всегда одно и то же: «Надо было мне зайти к нему, когда еще только начинало задувать. Тогда еще ничего не стоило поправить крышу. Госпожа Пэриш не схватила бы насморка, я бы не простудился, и у меня в запасе оставалась бы еще целая неделя». Тут мысль обрывалась, потому что он позабыл, зачем ему нужна была лишняя неделя. Тогда он начинал беспокоиться о работах, которые выполнял в госпитале: обдумывал их во всех мелочах, прикидывал, сколько времени уйдет на то, чтобы починить скрипучую скамью, перевесить дверь, приколотить ножку к столу. Казалось, он уже начинал приносить какую–то пользу, хотя никто не говорил ему об этом ни слова. Но не по этой же причине лечение бедняги так затянулось?! Видимо, доктора ждали, когда ему станет лучше, но при этом имели какие–то свои понятия о том, что такое «лучше».
Как бы то ни было, ничто не радовало несчастного Ниггля. Точнее, он не испытывал того, что когда–то звал радостью или удовольствием. Ничего интересного в своей работе он не видел. Но нельзя отрицать, что в нем начинало иногда шевелиться что–то вроде… ну, своеобразного удовлетворения. Раньше он не прочь был полакомиться вареньем — а теперь полюбил и пустой хлеб. Он научился браться за дело точно по звонку и откладывать работу со звонком к ее окончанию, успев привести в порядок рабочее место, готовый на следующий день продолжить начатое. Теперь Ниггль работал с утра до вечера без перерыва, успевал сделать довольно много и аккуратно исполнял все мелкие поручения. Никакого «досуга» у него не было (разве что ночью, в кровати), зато он стал понемногу овладевать своим временем и в точности знал теперь, как им распорядиться. Он перестал суетиться, успокоился. Настала пора, когда он научился наконец отдыхать и полностью восстанавливал силы в скудные часы, отведенные для сна.
Внезапно часы работы поменялись. Ниггля лишили столов и табуреток и заставили копать землю не разгибая спины, день за днем, оставив на сон всего ничего. Ниггль подчинился без малейшего ропота. Прошло много, много времени, прежде чем где–то в глубине его памяти шевельнулось смутное воспоминание о том, как он любил когда–то выругаться крепким словечком. Но теперь он забыл все ругательства и продолжал копать, пока спину ему не разломило окончательно, а руки не покрылись кровавыми волдырями. Настал миг, когда Ниггль выронил из рук лопату и уже не смог больше ее поднять. Никто не сказал ему «спасибо». Правда, пришел врач, осмотрел его — и бросил отрывисто: «С этим все! Прописываю полный покой и абсолютный мрак».
…Ниггль лежал неподвижно, ничего не делая, отдыхая и глядя в темноту. Он ни о чем не думал и ничего не чувствовал. Очень может статься, что он пролежал так много часов или даже много дней, прежде чем понял, что тишина кончилась. Где–то совсем рядом, в соседней комнате, зазвучали голоса — новые, незнакомые, словно там заседала не то Медицинская Комиссия, не то Судейская Коллегия. Дверь в комнату, казалось, распахнута, но там, по–видимому, царила такая же темень, как и в его закутке.
«Перейдем к делу Ниггля», — сказал Первый Голос, необыкновенно строгий и серьезный — даже в сравнении с голосом лечившего Ниггля врача.
«Что же Ниггль? Сердце у этого человека было на должном месте», — сказал Второй Голос. Его можно было бы назвать мягким, если бы в нем не чувствовались непререкаемые власть и сила; звучал он печально, но стоило его услышать — и в сердце зарождалась надежда.
«Однако работало оно из рук вон плохо, — уточнил Первый Голос. — А голова на плечах сидела и вовсе задом наперед. Похоже, он вообще никогда не думал. Ты посмотри только, какую уйму времени он загубил! И добро бы отдыхал, развлекался, так нет же! К путешествию своему он так и не подготовился. У себя он был человеком среднего достатка, а к нам прибыл нищим оборванцем. Пришлось отправить его в крыло для бедняков. Боюсь, дела его плохи. Придется оставить его здесь еще на какое–то время».
«Это, вероятно, ему не повредило бы, — отозвался Второй Голос. — Но ведь Ниггль — человек маленький. Разве ему было написано на роду совершить великие подвиги? Он никогда не был сильным. Давай раскроем Записи. Ты знаешь, здесь кое–что говорит в его пользу».
«Не исключено, — уступил Первый Голос. — Но, боюсь, даже эта малость не выдержит беспристрастного разбора».
«Поглядим, — продолжал Второй Голос. — Итак, следи. Ниггль был прирожденный живописец. Не из гениальных, правда. И все–таки взгляни на этот Лист Кисти Ниггля — право же, в нем что–то есть! Ниггль много возился со своими Листьями, и все исключительно ради них самих. Ему в голову и мысли не закрадывалось, что его картина может превратить его в важную персону. В Записях нет ни слова о претензиях. Мало того, он и мечтать не смел, чтобы его как творческую личность освободили от обязанностей, налагаемых Законом».
«В это трудно поверить. Отчего же он так часто пренебрегал этими обязанностями?»
«Он не так уж редко откликался на Вызовы», — возразил Второй.
«Он откликнулся едва ли на половину, если не меньше. Да еще выискивал, какие попроще, — не говоря уже о том, что ему хватало дерзости жаловаться. Не говоря уже о том, что он называл их Докуками и Помехами. Это наши–то Вызовы! Записи пестрят этими словечками, вперемежку с обильными сетованиями и бестолковыми попреками».
«Действительно. Но ему, бедному, и в голову не приходило, что это не просто «помехи». Да, вот оно: за свои дела он никогда не просил Вознаграждения, как называют это другие, подобные ему. Вот дело Пэриша, поступившее к нам немногим позднее. Жил он по соседству с Нигглем, а ведь и пальцем о палец для него ни разу не ударил, и «спасибо» за помощь говорил редко. Но нигде не отмечено, чтобы Ниггль ждал от Пэриша благодарности. Похоже, подобные мысли ему в голову не забредали».
«Пожалуй, это довод, — сказал Первый Голос, — но довод слабый. Я думаю, ты согласишься со мной, если я скажу, что чаще всего Ниггль просто забывал о Пэрише. Он помогал ему так неохотно, что, отделавшись, спешил все выкинуть из головы как можно скорее».
«Постой, тут есть еще одна запись, последняя, — сказал Второй Голос. — Эта велосипедная прогулка под дождем. Я бы хотел о ней поговорить особо. Ведь это же чистопробная жертва! Ниггль догадывался, что упускает последнюю возможность закончить свою картину. Да и ясно было, что Пэриш палит из пушки по воробьям».
«Это, извини, уже слишком сильно сказано, — строго поправил Первый Голос, однако тут же смягчился: — Но делать нечего, последнее слово осталось за тобой. Истолковывать факты в лучшую сторону — твое обычное дело. И в некоторых случаях факты это терпят. Что же ты хочешь предложить?»
«Назначим ему новый курс лечения. Помягче».
Нигглю показалось, что щедрость Второго Голоса превосходит всякое разумение. Курс ПОМЯГЧЕ! Да это было как целая груда богатых даров, как приглашение на царский пир!.. Тут ему вдруг стало стыдно. Это его–то — на пир?! Даже в темноте он понял, что краснеет. Известие о том, что его сочли достойным Курса Помягче, переполнило его выше краев. Ему показалось, что его вывели к миллионной толпе, а толпа ему устроила овацию, но ни для кого, в том числе и для него самого, не секрет, что он самозванец… Ниггль спрятал горящее лицо в складках грубого одеяла.