— Поеду на Волгу, пусть казнь принять, да от своих нижегородцев. Постригусь в монастырь, прощение у бога вымолю!
Спешит лесной дорогой всадник на заморенном коне. Конь серый в яблоках, сединой тронутый, ушами шустро прядет, перед непогодой всхрапывает. Воин спит либо дремлет, поводья на лугу бросил, сидит в седле нахохлившись мокрым вороном. Вот расступился лес, впереди полько зеленое, весенним закатом освещенное. За польком холмы, от леса кудрявые, а с холмов волнами бежит вечерний звон. Очнулся всадник, поводья в руку взял. Замолчали колокола, зато песня послышалась суровая. Заржал тут Сарацин призывно, радостно, ушки навострил и шагу прибавил. И посмеялся над ним всадник невесело:
— Али ячмень да пойло почуял, собачья кровь!
За польком среди холмов показалось озеро, тихое да ясное, как голубой алмаз на челе земли. На холме над самым обрывом монастырь за частокольной стеной. Избы-кельи из вековых сосен срублены, берестом покрыты, крошечными оконцами на свет глядят. Храм без куполов, без луковиц, приземистый, но крест свой тяжелый, как голову, высоко держал. И весь он в озере, как в щите стальном, отражался. Загляделся Перемет и тишиной заслушался. И тишина, и глушь, но давно сюда молва дошла о том, что князь Перемет не только злодеем стал, но перенял и веру и обычаи басурманские.
У монастырских ворот к дубовому столбу-коновязи князь коня за повод привязал и в ворота тяжелые кулаком постучал. Сквозь решетку кованую видно было, как инок на костылях к воротам приковылял. Застучали засовы дубовые, запоры потайные, ворота распахнулись и, пропустивши гостя, глухо захлопнулись.
В тот вечер князь Перемет за всю свою жизнь впервые с колен поклонился не хану-басурману, а русскому и о всех своих злодеяниях рассказал. Надолго задумался старец Досифей, игумен иноческой обители. Потом сказал:
— Перед богом боязно принять тебя в послушники, но будем за тебя небеса просить. Пойдем на вечернюю молитву, князь!
Собрались во храме чернецы-иноки, свечи да лампады засветили и за спасение раба божия молиться начали. После тихой молитвы, когда все для земных поклонов на колени опустились, инок на костылях один молитву запел. Любо было слушать калеку Зиновия. Могучей серебряной струной звенел и гремел его голос под сводами церковушки и показался Перемету знакомым. Но он усердно молился и кланялся вслед за монахами. Вдруг почудилось всем, что загудела и содрогнулась земля. От страха замерли монахи, а Перемет приказал:
— Молись, молись! Это мой конь у коновязи копытом в землю бьет!
Снова зашептали молитву иноки, земные поклоны отбивая, а инок Зиновий пел не переставая. С новой силой содрогнулась земля под храмом, онемели от ужаса иноки. А конь Сарацин, заслышав родной голос гусляра Бояна, бил в землю копытом, ржал и рвался с коновязи.
— Молись, молись! — грозно успокаивал монахов князь. — Это мой конь в землю копытом бьет!
Но монахам было уже не до молитвы. Только Зиновий, певец и воин, пел все громче и вдохновеннее, и не вдруг поняли князь и монахи, о чем он поет перед алтарем:
…Пес шелудивый прибежал
В обитель к нам искать спасенья!
Какую милость ожидать
Ему от нашего моленья!..
— Так-то вы молитесь за спасенье души моей! — в бешенстве закричал Перемет, наступая на иноков, и меч свой из ножен выхватил. Приготовились к смерти старцы, не дрогнул, не обернулся послушник Зиновий. Грозным укором звучал в храме его мощный голос:
Навеки проклят будет тот,
Чьей волей край родной поруган!
Кто предал Русь, жену и друга —
Одно презрение найдет!
А конь Сарацин все безумнее рвался у коновязи. Все злее бил в землю могучим копытом. И поползла вершина горы вместе с монастырем вниз, в озеро. Потухли в храме свечи и лампады, затрещали стены, тревожно и жалобно зазвенели колокола. Рванулся тут Сарацин, порвал оброть ременную, отпрянул от обрыва и заржал страшно, призывно и радостно. Расступились воды глубокого озера, пустили гору-оползень с монастырем и сокрыли все, словно ворота наглухо захлопнулись. Только волна-страшилище прокатилась до дальнего берега и с шумом вернулась вспять. И успокоилось все на века.
Не один раз прибегал умный конь туда, где в последний раз слышал голос хозяина. Прислушивался к озеру, бил копытом по краю обрыва, отваливая глыбы земли. Но молчали холмы и озеро. Только одинокий лебедь-кликун плавал и призывно трубил как в рог серебряный. Долго Сарацин не забывал это место и навещал его, пока не погиб от истощения и тоски в дремучих лесах керженских. То место-урочище издревле Конем прозвано. Так оно и сейчас называется. А на Светлояре с той поры и до недавних лет каждой весной появлялся лебедь-кликун с певучим серебряным горлом. Храбро и горделиво выгнув шею, плавал он по озеру и, никого не докликавшись, улетал в полуночную сторону.
Вот какая сказка ходила, бывало, по народу вокруг Светлояра и града Китежа.
Оборотни хана Бурундая
Издавна гадают охотные люди о том, как и откуда взялись на Руси гончие псы, прославленные костромичи, от всех других пород отличные и по масти, и по стати, и по голосу. А по мертвой злобе-смелости к зверью дикому им, костромичам, и на свете равных нет и не было. Это они испокон веков русским звероловам в охоте служили, хищных зверей из непролазных чащоб под стрелу и копье выживали, на конных борзятников выставляли. И недаром завидовали на старинных русских гончих знатные иноземные охотники.
В народных сказках и преданиях сквозь выдумку завсегда правда просвечивает дорогим самосветом-камешком. Без нее, без правды, и выдумка-сказка не живуча. В этой сказке за вымыслом тоже правда кроется. Правда о том, как умные смелые псы от злого хана-татарина на службу к русскому пареньку-зверолову перешли. И помогали отроку не только зверя добывать, но и очищать родную землю от вражьей нечисти.
За ратью Батыевой, что на Русь грозным оболоком двигалась, бежали псы монгольские, твари злые и сварливые, до русских людей злобные. Привадили их завоеватели на славян нападать, бежавших пленников настигать и терзать. А за кибиткой хана Бурундая, что особо от Батыя шел на земли суздальские, ехал ханский ловчий Гуннхан, зверолов и наездник лихой. Под ним конь крепкий да выносливый, при седле лук тугой да колчан со стрелами, а у правой ноги копье боевое жалом в небо поглядывало. И бежали слева от коня две собаки, как песок пустыни желтые, словно волки высокопередые, с глазами раскосыми кровавыми. Тех псов невиданных получил хан Бурундай в дар от владыки всех гор поднебесных, что сверкали вершинами на самом краю монгольской земли. Были они умны, бесстрашны и смекалисты, и не зря одну собаку звали Халзан, что обозначало орел, а другую Гюрза — змея. Они выгоняли под копье Гуннхана свирепых барсов и кабанов, заганивали и душили матерых волков, но, в отличие от других монгольских собак, никогда не трогали человека. И тщетно ловчий Гуннхан в угоду своему хану старался пробудить в них злобу к людям, которых татары пришли покорять. Словно тайный голос удерживал Халзана и Гюрзу от нападения на русских людей. И вот теперь, на земле Руси монголы-воины смеялись над ханскими собаками:
— Испортились собаки! Любого зверя берут, собак наших душат, а уруса в овчине боятся!
По указке хана ловчий Гуннхан стал собак очень худо кормить и голодных напускал на русских. Но исхудавшие от голода Халзан и Гюрза отказывались нападать на людей.
После одной битвы с русскими задумал хан Бурундай устроить пир для своих знатных воинов. Для ханского котла дичина понадобилась. И задрожала под копытами монгольских коней приволжская земля. Сам Бурундай с оравой охотников за добычей выехал, скакал по перелескам и крепям, выскакивал на опушки, топтал озимые поля. Халзан и Гюрза, худые до ужаса и страшные своей силой и смелостью, по сторонам рыскали, чутьем и смекалкой в звериных следах разбирались. За ними ловчий Гуннхан с трудом на коне поспевал. Вот прихватили псы свежий олений следок, через болота да чащобы зверя с подвыванием погнали и с глаз и со слуха ушли.
Долго монголы по лесу метались, к шумам лесным прислушивались, к следам звериным приглядывались. Но по лесам да по болотам скакать на коне не так привольно, как по полям да степям. И вернулся хан Бурундай со своей свитой к своим шатрам без добычи. А ловчий Гуннхан волей-неволей остался, из конца в конец по лесу метался, прислушивался, принюхивался и после долгой скачки по крепям да долам разыскал собак у крутояра широкой реки. Синей сталью просвечивала она сквозь вековой сосняк, неудержимая и полноводная от осенних дождей. Русский отрок, склонясь над поваленным оленем, искусно работал ножом, свежуя добычу. А поодаль Халзан и Гюрза лежали, голодными глазами подачки ждали, от голода и холода вздрагивали. Тут Гуннхан подскакал, рысьими глазами нацелился и пролаял визгливо: