Тут Афоня колесо стормозил и кричит старушкам:
– А что, бабуси, нет ли у вас в печи жареного кабана или чего другого для усмирения богатырского аппетита?
– Ты нас сыми сперва со своего чертова колеса, Афонюшка, – лепечут из корзинок бабуси, – а то душа совсем в пятки упала. Авось, и найдем чего другое для вашего усмирения.
– И то верно, – сказал Афоня и стал ссаживать из корзинок старушек, пока их не набралось на земле пять штук.
Бабуси разохались, платочки на головах подтянули да побежали по домам, ковыляючи. А Ерема с Афоней следом пошли.
Только кабана у бабусей не оказалось, и бочки сидра тоже не нашли, хоть и скребли усердно по всем сусекам. Выставили на стол что было, и не так чтобы обильно получилось, а все ж весело. Общий на все село мужчина заявился к пиру с гармошкой и наяривал, себя не жалеючи, а к вечеру с ног падал от угощения. Да чуть было не оженился тут же при всеобщем согласии на самой веселой бабусе. Афоня выплясывал от души – земля тряслась и избушки дрожали, а уж как петь стал разудало – с деревьев зеленые яблоки попадали и покраснели от смущения. Бабуси тоже не отставали, в платочки цветные нарядились, частушки вспомнили, а потом вовсе года сбросили и под гармошку пошли фигуры выделывать. Ерема все посмеивался да Афоню время от времени усмирял, чтоб совсем деревню на бревна не развалил. А как тени стали синеть, поднялся и говорит:
– Ну, потехе срок, а делу время.
Веселье тут и оборвалось. Бабуси сразу в голос завыли и на Афоне обвисли, отпускать не хотели.
– Ничего, бабуси, – сказал он им, поснимав с себя и на землю поставив, – мы еще вас всех замуж выдадим.
– А сам бы ты жену привел, Афонюшка, – отвечают и слезы роняют, – да у нас прижился бы, а мы бы ваших деток как внуков своих нянчили.
– После, бабуси, после, – говорит Афоня и железку наточенную, от пахотного снаряжения отломанную, к поясу пристраивает, – вот богатырский поход сладим, супостата разгоним и заживем мирно.
А долго еще Ерема с Афоней по дороге бабусий плач слышали, родимых матушек вспоминали и сердца крепили.
XLII
Бродяжка нарисовала на стене мшистой церкви Черного монаха в полный анфас. Башка, как увидел его, позеленел с лица, точь-в-точь зеленорылый Вождь, и сказал, что она это сдуру сделала. А бродяжка только улыбнулась и ничего не ответила. Тогда Башка ушел один в город злодействовать, а вернулся сам не свой и ни с кем не говорил.
Студень строил стену и уже далеко вытянул ее, а в промежутках оставлял место для башен, как прежде было.
Хорошо Студню работается. Вот кладет он кирпич и говорит бродяжке удивленно:
– Отчего это кирпичи класть – такое утоление? Прямо одушевление, что хоть летай.
А бродяжка смеется:
– Видел, как лошадь чистят? Скребком. Вот и тебя сейчас так – скребком, только внутри. Если год не мыться, небось в бане одушевление будет.
Студень диву всегда давался на бродяжкины слова и тут не знает, что сказать в ответ. А только само вырвалось:
– А я видел, как ты…
Да успел язык себе откусить, чтобы тайну не выдать. Студень берег эту тайну от всех, и Башке не рассказывал, а особенно от Аншлага прятал. Сам в уме ее трепетно рассматривал и тоже одушевлялся. В этой тайне бродяжка нагишом в озере на рассвете купалась и думала, что никого вокруг нет. А Студень ночью на холме в кустах прятался, в секрете от всех караулил кирпичных гор мастера и бродяжкино купанье ненароком подсмотрел. Все глаза проглядел на ее светлую голизну да от ударного впечатления стихи придумал. А кирпичный мастер в ту ночь первый раз не пришел и больше не появлялся, видно, кирпичи у него перевелись. Да и то – тех, что на берегу горами лежали, Студню до зимы хватало.
– Что видел? – спрашивает бродяжка и смотрит ясно.
– Да так, – бурчит Студень, – ничего. Ты же мне как сестра? – спрашивает.
– А ты мне как брат, – улыбается бродяжка.
– Вот и буду звать тебя сестрой, – вздыхает Студень и сам себе говорит: – И нечего тут.
Башка на следующий день Аншлага с собой позвал, а тот ни с того ни с сего вдруг заупрямился.
– Надоело, – говорит, – бессмысленные рыла истреблять. Не хочу больше. Я лучше клад искать буду. Уже половину подвалов обстучал, теперь другую половину надо.
А Студень ему поддакивает и кивает: надоело, мол, куда дальше-то? И бродяжка в уголке глазами сияет.
Озлился тут Башка пуще прежнего, обозвал их зомбями Черного монаха и опять один ушел. Только не в город, а в лес и забрел на болото. Там сел на корягу, голову кулаком подпер да стал куковать в одиночестве, думы свои колючие разбирать.
А по правде сказать, самому Башке разбои с душегубством уже поперек горла встали, и тошно от них было. Только не хотел отступать, а хотел силами с Черным монахом помериться. Черный монах вовсе неспроста вокруг да около ходил, это Башка давно рассудил. А как Аншлаг про встречу со старичком рассказал, так и выявилось сразу, какое это неспроста. «Он хочет нас остановить, – сказал себе Башка и решил: – Но я ему этого не дам так просто, а пусть сначала расстарается, если ему так надо».
А может, потому монах и не показывался одному только Башке, что тот раскусил его замыслы. С остальными-то монаху, конечно, проще было. Запутал им головы, Аншлага кладом заморочил, Студня до припадков довел и к стене приставил кирпичи класть, а до того всех троих через Колю битого заманил в монастырь, чтоб сподручнее было вертеть ими. А Башка злился, что монах к нему одному не приходит и силами в открытую мериться не желает, да на остальных действует тайным и хитрым манером. С этим Башка смириться никак не мог. Злодейства еще одержимей творил, чтоб сильней досадить Черному монаху да вызвать его на откровенный разговор. А только монах отчего-то разговаривать с ним не хотел ни в какую. Наверно, мстил так Башке за его умную голову.
Не стерпел Башка, мозги так и распирало от возмущения, – подскочил с коряги и пошел обратно скорым шагом. В монастырь ворвался, Студня от стены отнял, затащил в дальний подвал и там ему все про Черного монаха выложил. Аж запыхался. Студень это все в голове упаковал не так скоро, обдумал со всех сторон и говорит:
– Нет, Черный монах никем не вертит. Ты же не станешь его слушать, вот и не приходит он к тебе. А вертеть всеми хочет тот, со стесанной мордой, который чужие лица себе забирает и носит. И не захочешь, а он к тебе все равно придет и потребует.
– Нет, я хочу монаха сам увидеть и услышать, что скажет, – кипятится Башка, – отчего это мне такое исключение? Я что же, рылом для него не вышел?
Студень плечами жмет.
– А может, он не хочет, чтоб ты им вертел, – говорит.
Башка только рот раскрыл.
– Как так? – спрашивает.
– По первому свисту он к тебе не придет, – отвечает Студень, – а ты теперь сам расстарайся, если тебе так надо его увидеть.
Тут он встал и пошел из подвала. А Башка ему вслед возмущенно кричит:
– Да как расстараться-то?
– Не знаю, – обернулся Студень, – я за него тебе сказать не могу.
Стукнул Башка кулаком об стенку и заорал:
– Я его заставлю!
А Студень уже не слышал его, он к своей любимой стене шел.
Башка из подземья к церкви мшистой направился, перед монахом нарисованным встал, в глаза ему заглянул и говорит:
– Я тебя заставлю.
А после рассовал по карманам пистоли и отправился кровь проливать, чтоб монаха злить. Да как в городе очутился, так его ноги сами неведомо куда понесли. Он им не запрещал и в другую сторону специально не сворачивал, самому интересно стало, куда это его вынесет. А вынесло совсем неожиданно – к лавке, где ужасы продавались. Напротив витрины с резиновыми мордами ноги встали и дальше ни в какую, будто приросли.
Башка на витрину смотрит, а резиновая монстра, самая страшная, на него глазными дырьями в ответ глядит. Морда у нее вспученная, зверообразная и выражение лютое, а только странно Башке сделалось. Показалось будто, и под вспученностью лицо чье-то глянуло, от лютого мучения перекошенное.
– Душегуб, – процедил сквозь зубы Башка незнамо про кого.
И хотел пойти в лавку, расстрелять из пистоли продавца, да ноги опять не послушались, повернули не туда. Завели его в соседнюю лавку, а там сотворил кровопролитие, бессмысленное и беспощадное. Без ума выбежал и пошел по улицам.
Плохо Башке было, совсем невмоготу, будто дышать нечем и в голове кувалда бабахает. Вот запнулся он об люк на дороге, посмотрел невразумительно и вдруг давай крышку сдирать. Прыгнул вниз да отправился по канализациям. Скоро на знакомый путь встал, духу-дерьмовнику пошлинную срамоту на стене отписал и махнул через Мировую дырку до города-побратима Гренуйска.
А в Гренуйске после Дня непослушания порядок вроде восстановился, и на улицах опять через каждый шаг полицейский форменный тролль стоит, надзирает. И гренуйцы смурные по делам своим ходят, друг на дружку не глядят, а если глядят, то непременно с подозрительной миной во взоре. А у иных на рылах явственные печати непослушания еще стоят, на солнце сияют. И солнце по-прежнему из гренуйцев жаркое делает, у солнца тут целые недели одержимого непослушания выдались.