— Вам одной моей искалеченной судьбы мало? — уперев руки в боки, говорит мама. — Была в девушках Екатериной Алексеевной Великой, подавала надежды! Меня, можно сказать, из-за одного только имени взяли в артистки! Я ж могла б на больших и малых сценах блистать! Меня ж сам Табаков в МХТ имени Чехова звал!
— Это когда это? — настораживается папа, бросая стамеску в распахнутое окно.
— Это тогда это! А сейчас я кто? Катька Косточкина — Дездемона барнаульская!
— Уж получше, чем твоя подружка, — обижается папа, — Сюртукова-Балалайкина. Дворянский род Косточкиных, чтобы ты знала, уходит корнями в седую древность.
Мама снимает передник:
— С меня хватит — ухожу я от вас!
— КУДА?! — в три голоса кричим мы.
— В бар! В кино! К Сюртуковой-Балалайкиной! В магазин! Куда угодно!
— Купи хлеба по дороге. — Папа берёт в руки рубанок. — И парочку килограммов гвоздей. — Руки у него мужественные, как у потомственного хлебороба.
— Екатерина Алексеевна, вы бы прилегли, отдохнули, — предлагает Бабака с коврика.
— Охолони[3], мама! — Я бросаюсь матери наперерез.
Пока она отпирает дверь, я живо представляю себя в мышиной шапочке и синем драповом пальто с чужого плеча. Неприкаянный, я слоняюсь по пустынному двору детского дома-интерната. Надо мною в пасмурном небе кружатся вороны, а издалече несётся: «…когда ласкали вы детей свои-их, я есть проси-ил, я замерза-ал…»
— Наша, Степан, с тобою семейная лодка, — говорит мама, — разбилась о быт!
— Это журналистский штамп, — говорит папа.
— Это реальность! И вообще, не штамп, а Маяковский!
За мамой захлопывается дверь.
— Вот и славно, — безмятежно улыбается папа с рубанком. Мне бы его стальные нервы! — Погуляет, развеется, как раз к обеду вернётся. А мы тем временем переименуем Бабаку в… в…
— Степан Валерьянович, — говорит Бабака, — позвольте мне на правах новой хозяйки дома к приходу Екатерины Алексеевны приготовить обед из четырёх блюд.
— Что-нибудь из кухни народов мира, — заказываю я. — Или наоборот — вегетарианское.
Но папа нас уже не слышит. Папа ушёл в себя:
— …Бабака, Вавака, Гагака, Дадака…
Бабака закалывает уши прищепками и надевает мамин передник:
— На закуску я подам питательное фрикасе из моркови. А на второе — котлеты де-воляй. — Бабака по-хозяйски суёт морду в холодильник. — Мне нужен кориандр, а также щепотка английского перца.
— Эврика! — вопит папа и пуляет рубанок куда подальше. «Куда подальше» приходится мне по темени. — Мы будем звать тебя Котлетой! Ведь ты же любишь котлеты?
— Сосиски, — говорит Бабака, — я люблю гораздо больше. С зелёным горошком. А где у вас тут дуршлаг?
— Сосиска-с-горошком, гм-гм… Нет, это некрасиво. А может, мы наречём тебя романтическим именем Хризантема? Что ты думаешь, сын?
Я лежу навзничь на холодном кухонном полу. Мне не до глупостей. Из меня уже набежало немало крови, и я говорю:
— Дуршлаг в левом верхнем шкафчике. Мы назовём её Неотложкой.
— Твой цинизм, сын, в предлагаемых обстоятельствах неуместен. Вот тебе ватный тампон — он остановит кровотечение. Вставай, сын, не будь тряпкой! Йод найдётся на полочке в ванной. Жажака, Зазака, Какака, Лалака… гм-гм…
Мой отец — пример для подражания. Его героическая жизнь заведующего психоневрологическим диспансером полна бед и невзгод. Когда я вырасту, я напишу мемуары от имени своего отца.
Преодолевая нечеловеческую боль, я переворачиваюсь на живот и по-пластунски ползу в ванную. Сейчас я не Костя Косточкин, а герой войны Алексей Маресьев в кожаной тужурке пилота. Путь мой тернист и долог, а парашют висит на сосне.
— Суп из черемши полезен для головного мозга, а также для пищеварения, — говорит Бабака, помешивая хвостом бульон. — Вы не волнуйтесь — хвост у меня стерильный, я его каждый день стираю.
— Давай ты будешь Моникой Ивановной, — предлагает папа. — В честь соседки из сороковой квартиры — женщины без вредных привычек.
— От неё, Степан Валерьянович, пахнет кошками. И валерьянкой. У вас марципан, простите, где? В ящичке стола?
— В спальне под матрасом.
Бабака проходит мимо меня в спальню. Лёжа я пробую дотянуться до полочки с йодом.
— Сестра! — беззвучно зову я запёкшимися губами. — Перебинтуй мне голову, сестра милосердия!
Папа немилосердно кричит из кухни:
— Тебя должны звать непременно на «М»! На «М» зовут мою мать Матрёну, на «М» начинается город-герой Москва, и наш президент, то есть премьер-министр, решительно начинается тоже на «М». В этом мне видится потусторонняя взаимосвязь. Был ещё в отечественной истории героический человек Маресьев, честь ему и хвала!
— А на десерт, — говорит Бабака, шинкуя капусту, — моё коронное блюдо «гоголь-моголь»! Возьмём четыре яйца и венчик…
— Макака, Магараджа, Магнезия, Магнитола, Максиюбка, Малявка, Мамалыга… Нет! Не то, не то, всё не то! — Папа вздымает над головой натруженные руки.
Сестра обрабатывает мою зияющую рану пятипроцентным раствором йода, бинтует голову и со словами: «Береги себя, касатик» выпускает меня на волю.
Моё возвращение на кухню триумфально! Грудь в медалях, голова в бинтах, сапоги новенькие — со скрипом, а на поясе кортик с дарственной надписью: «Дорогому боевому товарищу Якову Петровичу Таненбауму — от командира полка».
— …Мамзель, Махатма, Мерзлота, Метаплазия, Метатония, Метафлоэма… О горе мне! О горе! — На папу жалко смотреть. Без мамы он осунулся, раскис, потерял левый носок и отпустил бороду. — Катя! Где же ты, моя Катеринка — маков цвет!
— Я, конечно, дико извиняюсь, — говорит Бабака, — но у меня сгорели котлеты. Где у вас огнетушитель?
— Горе — не беда! — бодро говорю я и достаю из кармана огнетушитель. — Прорвёмся! — и щедро поливаю пеной котлеты. — Где наша не пропадала! Ведь главное что? Фрикасе в ажуре! — Аппетит у меня после ранения зверский.
— Прокисло фрикасе, — удручённо вздыхает Бабака. — А суп сбежал…
— Куда? — в один голос кричим я и папа.
— Он не доложил. Могу лишь догадываться…
— Это ты в него, наверное, лаврового листа не доложила — вот и сбежал, пострелёнок!
На этой грустной ноте мы садимся кружком у фотографии мамы и скорбим. По уюту домашнего очага, по запаху свежесваренных мамой сосисок, по звуку её шагов, по длинным белым волосам на дне умывальника, по разбросанным вещам, по клочкам газет на полу, которые мама рвёт долгими зимними вечерами, по маминому нежному голосу, по чашкам с остатками кофе на подоконниках, по яблочным огрызкам за диванами, по разрисованным помадой зеркалам… Всего этого, увы, не вернёшь. Всё это, увы, утрачено безвозвратно. Трое в трико: школьник, мужчина средних лет с пассатижами и собака — мы сидим, обнявшись, и горько плачем, и не стыдимся наших слёз.
— А я смотрю на карманный гигрометр и думаю: с чего это у нас в квартире относительная влажность так повысилась?
На пороге кухни стоит мама. На маме новое зелёное платье и стрижка «каре на ножке». Она такая красивая, что глаз мы отвести не можем. Особенно не может папа.
— Мы резали репчатый лук, — говорит наша невозмутимая Бабака. — Прошу к столу. Сейчас мы будем есть гоголь-моголь.
— Я зверски голодна, — урчит мама, и мы все вместе, как встарь, садимся за круглый стол под оранжевым абажуром.
— Возьмёмся за руки, друзья! — улыбается папа и поднимает бокал с гоголь-моголем. — Я пью до дна за нашу маму Косточкину! Ура!
— А я — за тебя, папа Косточкин! — улыбается мама.
— А я — за сына Косточкина, — улыбается Бабака.
— А я, — улыбаюсь я, — за тебя, Бабака-ты-наша-любимая-Косточкина!
Глава 5
Незваный гость хуже татарина
В четверг 25 сентября мы вышли, как обычно, из дому. Я в школу, папа в диспансер, мама на репетицию. Ничто не предвещало беды — никаких тебе кошек на душе, никаких знамений судьбы и роковых предчувствий. О том, что произошло в покинутом нами доме, мы узнали из пятничных передовиц и сводок криминальных новостей. Бабака же созналась в содеянном лишь задним числом — под давлением оперативника.
Вот её нехитрый рассказ:
— В четверг 25 сентября вы вышли, как обычно, из дому. Костя в школу, папа в диспансер, мама на репетицию. А я осталась хлопотать по хозяйству. Пропылесосила дорожки, полила фикус, полущила горох, заштопала Костины ботинки, начистила гуталином папины носки, испекла шарлотку, засушила гербарий из осенней листвы, потравила мышей, отремонтировала сливной бачок — он по ночам шумит, как Ниагара…
— Подожди, каких ещё мышей? — это мама спрашивает у Бабаки. — В нашем доме по улице Ленина, в нашем доме высокой санитарной культуры, в нашем доме мышей отродясь не бывало!