Гонд ничего не сказал; он только поднял длинную ветвь карелы, лозы, приносящей дикие горькие ягоды, и несколько раз ударил этой плетью по входу в храм, перед лицом красного индусского идола, который смотрел на него неподвижными глазами, потом помахал рукой по направлению дороги в Кханивару и ушёл обратно в свои чащи, наблюдая за кравшимся через заросли населением джунглей. Он знал, что раз джунгли двинулись, только белые люди могут надеяться отвратить их наступление.
Нечего было и спрашивать, что означали его поступки. Дикая лоза заплетёт храм, в котором люди поклонялись своему божеству, и чем скорее переселятся они в другое место, тем будет для них лучше.
Но трудно вырвать жителей из той области, к которой они привыкли. Люди оставались в своих домах, пока у них ещё были летние запасы. Несколько раз они также пробовали собирать в джунглях орехи; но за ними наблюдали тени с пылающими глазами и даже в полдень мелькали перед ними, когда, полные ужаса, люди возвращались бегом, чтобы укрыться в своих жилищах, с тех деревьев, мимо которых они только что пробежали, падала кора, вся разорванная, как бы срезанная ударом огромной когтистой лапы. Чем дольше оставались люди в своих домах, тем смелее становились дикие звери, с рёвом носившиеся по пастбищам. Жители не имели времени заделать и покрыть штукатуркой стены опустевших хлевов: кабаны топтали их, лианы с узловатыми корнями спешили по их следам, захватывая вновь завоёванную почву; за лианами поднималась, как щетина, жёсткая трава, её былинки походили на копья армии кобальдов. Прежде всех обратились в бегство холостые люди, разнося повсюду весть, что их деревня обречена. «Кто может бороться, — говорили они, — с джунглями или с богами джунглей, когда даже деревенская кобра уползла из своей норы в платформе под развесистым деревом?» Пробитые тропинки зарастали, их делалось меньше, и связи жителей с окружающим миром уменьшались. Наконец, ночные крики Хати и его трёх сыновей перестали волновать людей: они знали, что слоны не могут похитить ничего больше. Урожай на полях, семенное зерно, всё взято. Отдалённые поля уже утрачивали вид обработанной земли, и земледельцы чувствовали, что им пора обратиться к милосердию англичан в Кханиваре.
По обычаю туземцев, они всё откладывали своё переселение, и, наконец, их застали первые дожди; через полуразрушенные крыши вода потоком вливалась в их дома; на пастбищах образовались озёра глубиною до щиколотки ноги человека, и после летнего зноя повсюду забушевала жизнь. Наконец поселяне вышли из деревни, ступая по воде; мужчины, женщины и дети брели под ослепляющим тёплым, утренним ливнем и, понятно, обернулись, чтобы в последний раз взглянуть на свои дома.
Как раз в то время, когда последнее нагружённое вещами семейство вереницей проходило через ворота, послышался треск ломающихся стропил и крыш. Поселяне увидели, как на мгновение поднялся блестящий, извивающийся, как змея, чёрный хобот, который разбрасывал промокшую настилку крыши. Он исчез; пронёсся новый грохот; вслед за тем — вопль. Хати срывал крыши с домов, как вы собираете водяные лилии, и отскочившее бревно его ударило. Нужна была только эта боль, чтобы в нём проявилась вся сила: в джунглях нет ни одного такого безумного разрушителя, как взбешённый слон. Задними ногами он ударил в глиняную стену, она рассыпалась и под дождём превратилась в жёлтую грязь. С визгом повернулся Хати на одном месте, помчался по узким улицам, прислонялся то к одной, то к другой хижине, справа и слева, потрясая старые двери, обращая в щепки стропила крыш, а позади него три молодые слона свирепствовали, как тогда, при разграблении полей Буртпора.
— Джунгли поглотят остатки, — произнёс спокойный голос среди обломков. — Нужно разрушить внешнюю ограду.
И Маугли, весь блестящий от дождя, струившегося по его обнажённым плечам и рукам, отскочил от стены, которая начала оседать на землю, точно утомлённый буйвол.
— Всё в своё время, — задыхаясь, крикнул Хати. — Ах, в Буртпоре мои бивни покраснели! Ну, на внешнюю стену, дети! Головой! Все сразу! Ну!
Четыре слона, стоя рядом, наклонили головы; внешняя ограда выгнулась, треснула и упала, и люди, онемевшие от ужаса, увидели дикие, забрызганные глиной головы разрушителей, которые выглянули из зияющего пролома. Тогда люди бросились бежать по долине; у них не было ни домов, ни пищи, а их дома, разрушенные, разбросанные, истоптанные, таяли позади них.
Через месяц там, где стояла деревня, возвышался покрытый углублениями холм; мягкая молодая зелёная растительность уже одела его; когда же дожди окончились, ревущие джунгли завладели огромным пространством земли, на котором менее чем полгода назад расстилались вспаханные поля.
Могильщики
— Уважайте старых! — прозвучал из тины низкий голос, который заставил бы вас вздрогнуть, голос, напоминавший что-то мягкое, распадающееся на части. В нём были дрожь, хрип и визг.
— Почтение к старшим! О, речные товарищи, почитайте старших!
На всём широком пространстве реки не виднелось ничего, кроме небольшой флотилии барэ, сколоченных деревянными гвоздями, с квадратными парусами и нагруженных строительным камнем. Они только что вышли из-под железнодорожного моста и плыли вниз по течению. Люди подняли неуклюжие деревянные рули, чтобы не засесть на песчаных мелях, образовавшихся около опор моста. Когда флотилия прошла, по три баржи рядом, снова зазвучал страшный голос:
— О, речные брамины, уважайте старого и больного!
Один из сидевших на барже обернулся, поднял руку, произнёс что-то, только не благословение, и баржи заскрипели дальше, уходя в туманный сумрак. Широкая река, скорее походившая на цепь небольших озёр, нежели на поток, была неподвижна, точно зеркало; в её главном русле отражалось красное, как песок, небо; близ низких берегов и под ними виднелись жёлтые и мутно-лиловые пятна. В период дождей небольшие ручьи вливались в эту реку; теперь же их высохшие устья висели выше линии воды. На левом берегу, почти под самым железнодорожным мостом, приютилась деревня, вся состоявшая из глины, кирпичей и плетёнок; её главная улица, по которой домашний скот возвращался теперь в свои хлева, бежала к реке и заканчивалась кирпичной платформой, куда приходили люди, которым надо было стирать и мыться. Селение называлось Меггер Гаут.
Ночь быстро опускалась на поля, засеянные чечевицей, рисом и хлопком, расстилавшиеся в низине, ежегодно заливаемой рекой, на камыши, окаймлявшие окраину излучины, на пастбища, примыкавшие к тихим камышам. Ещё недавно попугаи и вороны цокали и кричали, прилетев на вечерний водопой, но в этот час они уже удалились от реки на ночлег и встречали целые батальоны летучих мышей, которые называются летучими лисицами; одна туча за другой водяных птиц со свистом и гоготаньем стремились под прикрытие бамбуков. Тут были гуси с вытянутыми, как бочонки, головами и чёрными спинами, чайки; там и сям мелькали фламинго.
Неуклюжий Адъютант (марабу) держался в тылу стаи и летел так лениво, точно каждый взмах его крыльев был последним.
— Уважайте старших! Брамины реки, уважайте старших!
Марабу слегка повернул голову, несколько раз ударил крыльями, пролетел в сторону голоса и тяжело опустился на песчаную мель ниже моста. Глядя на него, можно было понять, что это за мошенник. Со спины он казался неописуемо почтённым существом; он имел почти шесть футов в вышину и походил на приличную лысую особу. Спереди же оказывалось другое. На его голове и шее не сидело ни одного пёрышка, а ниже клюва висел безобразный мешок из красноватой кожи — хранилище всего, что он мог схватить своим острым клювом. Птица стояла на очень длинных, тонких, морщинистых ногах, но аккуратно переступала ими и с гордостью посматривала на них через плечо, когда чистила свои пепельно-серые хвостовые перья; потом Адъютант замирал, вытягиваясь, как солдат на карауле.
Маленький худой шакал, лаявший от голода, стоя на пригорке, внезапно навострил уши, поднял хвост и пустился рысью к Адъютанту.
Это был самый ничтожный из шакалов (нельзя сказать, что и лучшие-то его родичи хороши, но этот был особенно ничтожен, так как занимал среднее место между нищим и преступником). Он очищал мусорные кучи; то бывал до отчаяния пуглив, то свирепо отважен; вечно испытывал голод и вечно же хитрил, хотя все его уловки не приносили ему никакой пользы.
— Ух, — уныло отряхиваясь, сказал он. — Пусть красная парша уничтожит всех деревенских собак. Каждая укусила меня три раза, а за что? За то, что я посмотрел — заметьте, посмотрел — на старый башмак в коровьем хлеву. Разве я могу есть грязь? — и он почесал у себя за левым ухом.
— Я слышал, — заметил Адъютант голосом, напоминавшим звук тупой пилы по толстой доске, — я слышал, что в этом самом башмаке лежал новорождённый щенок.