— А большое бы это было несчастье? — спросил Гиацинт.
— Ну, разумеется! — ответил Пиборнь, смеясь. — Примите в расчёт, государь, что мы нашими звучными adagio очаровываем всех этих добрых людей, которые видят с восторгом, что песни их кормилиц и поговорки их деревни возводятся в правила государственной мудрости. Гордые тем, что всё они знают, ничему не учившись, они обожают в нас своё собственное блаженное невежество и свою собственную торжественную пошлость. К чему спугивать эту невинную радость, из которой мы извлекаем пользу? Когда можно водить людей словами, к чему убиваться над их дальнейшим просвещением? К чему бросать им в лицо новые истины, которые их ослепляют и пугают? Обманщики, обманутые, трубачи — вот вам весь мир в трёх словах; обманутые хотят только, чтобы у них не отнимали их заблуждения; обманщики только из того и бьются, чтобы тихо убаюкивать обманутых; пускай же весело играют трубачи!
— Но, — сказал взволнованным голосом Гиацинт, — если красноречие — ничтожный звук трубы, и ещё меньше того — проделка фокусника, то не боитесь ли вы, что, со временем, народы, овладев вашею тайною, поставят риторов на одну доску с шарлатанами?
— Тогда, — сказал Пиборнь, — Ротозеи перестанут быть Ротозеями, Когда человеческая глупость истощится, тогда и мир уже недолго просуществует, А покуда будем спать спокойно и жить во всё своё удовольствие.
В это время в зал совета вошёл камергер и доложил, что королева просит своего августейшего сына пожаловать на вечерний праздник. Король ушёл, за ним отправился Туш-а-Ту в сопровождении четырёх сторожей, которые с величественным видом несли священные горы подписанных и неподписанных бумаг.
Оставшись наедине с Пиборнем, барон разразился.
— Несчастный! — закричал он, — Как вы смеете до такой степени употреблять во зло дары провидения! Не стыдно ли вам.
— Барон, — перебил адвокат, — я заказал в Золочёном Фазане самый утончённый обед — кушанье отменное, вино самое старое. Я надеюсь, вы не откажете мне в чести провести со мною часок с глазу на глаз.
— Да, я с вами пойду, блудное детище, — ответил Плёрар, вздыхая, — но пойду затем, чтобы читать вам проповедь и обращать вас. В мои лета человек отрешился от суетных радостей мира. Да и всё теперь выродилось.
— Даже и устрицы? — недоверчиво спросил Пиборнь.
— Устрицы прежде всего, — ответил барон. — Они теперь совсем не те, что были во времена моей молодости.
— Состарились, — сказал Пиборнь с невинным спокойствием.
— Только одна штука и не состарилась, — закричал барон, приходя в ярость, — это бесстыдство адвокатов. Берегитесь, господин адвокат, как бы вам не прикусить себе. — язычок. Вы можете умереть, если с вами случится такой грех.
— Ну, будет, укротите ваш святой гнев, — сказал Пиборнь, смеясь, — вы знаете, что мы, хоть и часто лаем, зато никогда не кусаемся. Скажите-ка по секрету, что вы думаете о короле? Я об нём самого лучшего мнения. Видели ли вы, как он зевал, когда Туш-а-Ту заваливал его своими фолиантами? Это показывает счастливый темперамент. Я надеюсь, что этот добрый юноша будет ленив, как его великий отец, и прост, как его знаменитая мать. О, для Ротозеев ещё настанут красные дни, и нашему царству не предвидится конца.
VI[16]
Из совета Гиацинт направился на великолепный бал. Больше всех других женщин, старавшихся обратить на себя его благосклонное внимание, ему понравилась прелестная блондинка Тамариса, дочь графа Туш-а-Ту. После бала он заснул уже на рассвете и видел во сне, что охотится в лесу вместе с очаровательною Тамарисой. Он весел и счастлив, красавица ему улыбается, он протягивает ей руку… Вдруг эму под лошадь бросается какая-то негодная собака, пудель; лошадь спотыкается, Гиацинт летит через её голову, и просыпается в своей комнате, на полу, в виде пуделя. Он смотрится в зеркало и не узнаёт себя. Он хочет закричать и вместо того начинает лаять.
VII. Гиацинт узнает, каким образом Ротозеям внушают уважение к начальству
Окончательно убедившись в своём превращении, Гиацинт посмотрелся в зеркало и без труда помирился с своею новою наружностью. Он был прелестный пудель. Его белая, курчавая голова, чёрные глаза и вздёрнутый нос придавали ему вид напудренного маркиза. Он самоуверенно прошёл две пустые комнаты. В передней он увидал всех своих собак, валявшихся на персидском ковре: их служба состояла в том, чтобы ничего не делать; они с полным усердием исполняли свои обязанности.
Увидев незнакомца, полусонный борзой кобель встал, подошёл к нему и обнюхал его от головы до хвоста и от хвоста до головы с неприличною фамильярностью. Гиацинт, не желая терпеть непочтительное обращение, ощетинился и зарычал. Тотчас же вся стая поднялась на ноги и бросилась на него с лаем. Угрюмый бульдог заревел на своём собачьем наречии: «У этого молодца нет ошейника. Это проходимец. Ату его!» И в ту же минуту он так больно укусил незнакомца, что Гиацинт мгновенно выскочил за окошко, как будто его выбросила какая-нибудь пружина.
К счастью для династии Тюльпанов, окно было невысоко. Гиацинт не ушибся.
«Эти глупые животные, — подумал он, — меня не узнали; если я когда-нибудь снова приму человеческий образ, я с большим удовольствием велю перебить всю эту сволочь».
Гиацинт, выскочив из окна, очутился в дворцовом саду, открытом для публики, и, пользуясь своим инкогнито, вмешался в толпу, чтобы изучить поближе нравы своего доброго народа.
Аллеи были наполнены разряженными дамами; было несметное множество кормилиц, нянек и детей. Гиацинта особенно сильно поразил превосходный характер солдат. Кавалеристы и пехотинцы наперерыв друг перед другом забавляли детей и качали их у себя на коленях. Суровые усачи играли в обруч или носили кукол. Гиацинт спокойно уселся в саду и залюбовался на двоих сапёров, круживших большую верёвку, через которую прыгали маленькие девочки и их няньки.
Вдруг грубый голос сказал возле него: «Постой, голубчик; я тебя научу исполнять правила».
Гиацинта удивило то, что правила могут нарушаться в его дворцовом саду. Он оглянулся, отыскивая глазами дерзкого нарушителя, и в эту самую минуту жестокий удар по голове отбросил его шагов на десять в сторону. Он приподнялся и залаял; на него кинулся смотритель в мундире с криком: «Убить, убить его. Он делает дерзости начальству».
При всей своей храбрости Гиацинт не мог бороться со своим врагом; он побежал на трёх лапах; его палач за ним. Кормилицы смеялись, дети и солдаты кидали в него камнями. Смотреть на мучения бедного животного — это для Ротозеев настоящий праздник. К счастью, решётка была недалеко, и Гиацинту удалось благополучно проскользнуть мимо будки, в калитку.
Разъярённый смотритель накинулся на часового.
— Вы выпустили собаку? — сказал он.
— Да, — сухо ответил солдат.
— Зачем вы её не ударили штыком?
— Мне это не было приказано.
— Запрещено впускать собак, если они не на привязи.
— Запрещено впускать, а я выпустил.
— А, ты рассуждаешь! — закричал смотритель. — Как тебя зовут?
— Вы, господин Лелу, знаете, — ответил, солдат, — что зовут меня Нарциссом.
— Нарцисс, красавец Нарцисс, возлюбленный Жирофле.
— Мадемуазель Жирофле меня не любит. Вы это знаете лучше всякого другого; ведь вы же хотите на ней жениться.
— Ну, голубчик, — сказал смотритель, — так я же не упущу случая задать тебе урок. Эй, сержант! — крикнул он старому усачу. — Посадить этого рядового на четыре дня под арест. Он рассуждает.
После ухода смотрителя сержант подошёл, к молодому солдату и посмотрел на него отеческим взором.
— Ты это напрасно сделал, сын мой, — сказал он, — ты себе службу портишь.
— Разве ж это дурно рассуждать? — нетерпеливо спросил Нарцисс.
— Более чем дурно, сын мой; это — проступок.
— Почему, дядя Лафлёр?
— Почему, — сказал сержант, — ты у меня спрашиваешь почему? Понять, кажется, не трудно, это бросается в глаза, Старшие положили, что рассуждать не следует, потому что, если станут рассуждать, тогда кто прав — тот и будет старшим. А тогда, значит, старшие не будут всегда правы. Теперь понимаешь?
— Понимаю я то, — сказал Нарцисс, вздыхая, — что послезавтра мы уходим на новую стоянку, и что, если я буду на гауптвахте, то я не прощусь с мадемуазель Жирофле.
— Насчёт этого примут свои меры, сын мой, — сказал Лафлёр, покручивая усы, — Ещё не такие мы старики, чтобы не уважать законного чувства. Вот идёт капрал сменять тебя. Молчи и полагайся на мою чувствительность.
Во время их разговора Гиацинт, лёжа на земле с зашибленною спиною, предавался довольно печальным размышлениям о регламентах и повиновении. Умом его начали овладевать сомнения. Ему уже представлялся вопрос, не лучше ли будет, если законы будут изготовляться теми людьми, к которым они прилагаются. Но образ белокурой Тамарисы пришёл ему на память: он тотчас прогнал свои мятежные помыслы. Возможное ли дело, чтобы отец такой красавицы не был великим министром? Кроме того, могла ли бедная собака, грешившая по меньшей мере неведением, судить об административных соображениях и политических замыслах графа Туш-а-Ту?