А старый дед все еще сидел за своею работой, вырезывая последнюю часть фигуры — датский герб. Наконец работа была кончена, он взглянул на нее и стал припоминать все, что когда-то читал, слышал и сейчас сам рассказывал внуку; потом тряхнул головой, снял и протер очки, опять надел их и промолвил:
— Да, на моем веку Хольгер Датчанин, пожалуй, и не придет, но мальчуган, может быть, увидит его и будет биться с ним рядом, когда дело дойдет до серьезного!
Тут дедушка опять кивнул головой, не сводя глаз с фигуры; чем больше он смотрел на своего Хольгера Датчанина, тем яснее видел, что работа ему очень удалась. Ему стало даже казаться, что фигура вдруг показалась ему раскрашенной, броня заблестела, сердца на датском гербе стали больше и заалели и львы с золотыми коронами на головах запрыгали.
— Да, у нас, датчан, лучший герб в мире! — сказал старик. — Львы — эмблема силы, а сердца — кротости и любви.
Он взглянул на верхнего льва, и ему вспомнился король Кнут Великий,126 который приковал к датскому трону великую Англию; взглянул на другого — вспомнился Вальдемар,127 который объединил Данию и покорил вендов;128 взглянул на третьего — вспомнилась Маргрете,129 объединившая Данию, Швецию и Норвегию. И алые сердца на гербе вдруг стали еще ярче, каждое обратилось в колышущееся пламя, и мысли старика понеслись вслед за каждым.
Первое пламя привело его в узкую, мрачную темницу, где сидела прекрасная пленница, дочь Христиана Четвертого, Элеонора Ульфельдт;130 пламя расцвело на ее груди розой и слилось с сердцем этой лучшей, благороднейшей между датскими женами.
— Да, это сердце из датского герба! — проговорил старик.
И его мысли понеслись за пламенем второго сердца. Оно привело его к морю. Пушки палили, корабли исчезали в облаках дыма, и пламя обвило, как орденскою лентой, грудь адмирала Витфельда,131 который, ради спасения датского флота, взорвал себя и свой корабль на воздух.
Третье пламя привело его к жалким хижинам Гренландии. Там проповедовал любовь и словом и делом миссионер Ханс Эгеде;132 пламя превратилось в звезду на его груди, в сердце на датском гербе.
И мысли старика опередили четвертое пламя, — он знал куда оно приведет. В жалкой хижине бедной крестьянки стоял Фредрик Шестой133 и чертил мелом на балке свое имя; пламя заколебалось на его груди, слилось с его сердцем. В крестьянской хижине его сердце стало одним из сердец датского герба. И старый дед отер глаза: он лично знал этого доброго короля Фредрика, с серебристыми седыми волосами и честными голубыми глазами, и служил ему. Старик скрестил руки и задумался, молча глядя перед собою. Тут подошла к нему невестка и сказала, что уже поздно, — пора ему отдохнуть, да и ужин на столе.
— Как же хорошо у тебя получилось, дедушка! — сказала она. — Хольгер Датчанин и весь наш герб! Право, я как будто где-то видела это лицо!
— Нет, ты-то не видала! — ответил старый дед. — А вот я так видел, по памяти и вырезал его. Это было, когда англичане стояли у нас на рейде, второго апреля тысяча восемьсот первого года134, и когда мы все опять почувствовали себя прежними молодцами датчанами! Я был на корабле «Дания», в эскадре Стейна Билле,135 и рядом со мною стоял матрос. Право, ядра словно боялись его! Он весело распевал старинные песни, без устали заряжал орудия и стрелял. Нет, что там ни говори, это был не простой смертный! Я еще вижу перед собою его лицо, но откуда он был, куда девался потом — никто не знал. Мне часто приходило в голову, что это был сам старик Хольгер Датчанин, который приплыл к нам из Кронборга и помог в час опасности. Вот я и вырезал его изображение.
Фигура бросала огромную тень на стены и даже на потолок; казалось, что за нею стоял живой Хольгер Датчанин, — тень шевелилась, но это могло быть и оттого, что свеча горела не совсем ровно. Невестка поцеловала старика и повела его к большому креслу; старик сел за стол, сели и невестка с мужем — сыном старика и отцом мальчугана, который был уже в постели. Дед и за ужином говорил о датских львах и сердцах, о силе и кротости, объясняя, что есть и другая сила, кроме той, что опирается на меч. При этом он указал на полку, где лежали старые книги, между прочим все комедии Хольберга.136 Как видно, ими тут зачитывались; они ведь такие забавные, а выведенные в них лица и типы давней старины кажутся живыми и до сих пор.
— Вот он тоже умел наносить удары! — сказал дедушка. — Он старался обрубать все уродливости и угловатости людские. — Затем старик кивнул на зеркало, за которым был заткнут календарь с изображением Круглой башни,137 и сказал: — Тихо Браге138 тоже владел мечом, но он употреблял его не для того, чтобы проливать кровь, а чтобы проложить верную дорогу к звездам небесным!.. А Торвальдсен, сын такого же простого резчика, как я; Торвальдсен, которого мы видели сами, седой, широкоплечий старец, чье имя известно всему свету! Вот он владел резцом; умел рубить, а я только строгаю! Да, Хольгер Датчанин является в различных видах, и слава Дании гремит по всему свету! Выпьем же за здоровье Бертеля Торвальдсена!
А мальчуган в это время так ясно видел во сне старинный Кронборг, подземелье и самого Хольгера Датчанина, сидящего с приросшею к столу бородою. Он спит и видит во сне все, что совершается в Дании, видит и то, что делается в бедной комнатке резчика, слышит все, что там говорится, и кивает во сне головой:
— Да, только помните обо мне, датчане! Только помните обо мне! Я явлюсь в час опасности!
А над Кронборгом сияет ясный день; ветер доносит с соседней земли звуки охотничьих рогов; мимо плывут корабли и здороваются: бум! бум! И из Кронборга отвечают: бум! бум! Но Хольгер Датчанин не просыпается, как громко ни палят пушки, — это ведь только «Здравия желаем!» и «Спасибо!» Не такая должна пойти пальба, чтобы разбудить его, но тогда уж он пробудится непременно, — Хольгер Датчанин еще силен!
139
Второй том
Первый выпуск
1847
Матери поэта Й. Л. Хейберга, умнейшей, талантливейшей фру Гюллембург140 приношу я с величайшим уважением и преданностью эти сказки
СТАРЫЙ УЛИЧНЫЙ ФОНАРЬ
Слышали вы сказку про старый уличный фонарь? Она не то, чтобы уж очень забавна, но разок все-таки можно послушать.
Так вот, жил-был один почтенный старый уличный фонарь; много лет он честно нес службу, но теперь его решили уволить. Он знал, что сидит на столбе и освещает улицу последний вечер, и чувство его можно было сравнить с чувством старой балетной фигурантки, которая танцует на сцене в последний раз и знает, что завтра ее выставят из театра. Фонарь с ужасом ждал завтрашнего дня: завтра он должен был явиться на смотр в ратушу и представиться «тридцати шести отцам города»,141 которые решат, годен ли он еще к службе, или нет.
Да, завтра решится вопрос: отправят ли его светить куда-нибудь в предместье на мост, ушлют ли в деревню или на фабрику, или же прямо в переплавку. Из него могло ведь выйти что угодно, но его ужасно мучила неизвестность: сохранит ли он воспоминание о том, что некогда был уличным фонарем или нет? Впрочем, как бы там ни было, ему, во всяком случае, придется расстаться с ночным сторожем и его женой, на которых он смотрел, как на родных. Оба они — и фонарь и сторож — поступили на службу в один и тот же день. Жена сторожа в те времена была гордячка: и, проходя мимо фонаря, удостаивала его взглядом только по вечерам, а днем — никогда. Но в последние годы, когда они все трое — и сторож, и жена его, и фонарь — уже состарились, она тоже стала ухаживать за фонарем, чистить лампу и наливать в нее ворвань. Честные люди были эти старики, ни разу не обделили фонарь ни на капельку!
Итак, фонарь освещал улицу последний вечер, а назавтра должен был отправиться в ратушу. Эти две мрачные мысли не давали ему покоя; поэтому можно представить себе, как он горел. Порою у него мелькали и другие мысли — он ведь многое видел, на многое пришлось ему пролить свет; в этом отношении он стоял, пожалуй, выше самих «тридцати шести отцов города»! Но он и не заговаривал об этом: почтенный старый фонарь не хотел обижать никого, а тем более свое высшее начальство. Фонарь много чего помнил, и время от времени пламя его порывисто вспыхивало, словно в нем шевелились такие мысли: «Да, и обо мне кое-кто вспомнит! Вот хоть бы тот красивый молодой человек… Много уж лет прошло с тех пор. Он подошел ко мне с исписанным листком розовой, тонкой-претонкой бумаги с золотым обрезом. Письмо было написано так изящно, как видно дамской ручкой! Он прочел его два раза, поцеловал и поднял на меня сияющие глаза, которые так и говорили: «Я счастливейший человек в мире!» Да, только мы с ним и знали, что написала в этом первом письмеце его возлюбленная. Помню я и еще одни глаза… Удивительно, как перескакивают мысли! По нашей улице двигалась пышная похоронная процессия; на бархатном катафалке везли в гробу тело молодой, прекрасной женщины. Сколько тут было цветов и венков! Горело так много факелов, что мой свет совсем потерялся. Тротуар был заполнен народом — столько людей шло за гробом. Но когда факелы скрылись из виду, я огляделся и увидел человека, который стоял у моего столба и плакал. Никогда я не забуду того скорбного взгляда, который он вскинул на меня».