XIV
Время тихо тянулось. Плакучие ивы стояли неподвижно. Неподвижно лежала мертвая Мила, как белая мраморная статуя. Неподвижно стоял над ней Лебедь. Нолли, как крот, работал среди мертвой тишины.
Уже спускалось солнце к морю, когда, наконец, неглубокая могила была готова. Едва дыша, весь истомленный долгим трудом и безвыходным горем, Нолли взял труп Милы и поцеловал его таким поцелуем, как будто хотел в нем передать и свою жизнь, и свои страдания, и всю свою бесконечную любовь. Потом он тихо опустил этот труп на дно могилы.
– Лежи, – сказал он, – и медленно разрушайся, чудная, дорогая для меня голова, которую иссушила, сожгла тяжелая дума. Превращайся в холодный бесстрастный прах, чудное сердце, еще недавно полное безграничной любви и не могшее найти себе в жизни невозмутимое счастье!
Потом он вышел из могилы и хотел засыпать ее землею.
– Постой! – сказал Лебедь. Он приподнялся, развернул крылья, закинул голову к небу и гордо запел громкую, лебединую песню. Эта песнь разливалась широким, могучим потоком; торжественно, как из громадного органа, неслись ее звуки, кружились над телом Милы и уносились в синее небо.
Кончил Лебедь, взмахнул крыльями, полетел прямо кверху, все выше и выше, и, наконец, потонул в темно-синем небе.
А Нолли забрасывал могилу землей. Она с глухим шумом катилась, падала на тело Милы, засыпала ей глаза, и каждый удар, как тяжелым молотом, бил по сердцу Нолли. Наконец он кончил работу и, шатаясь, пошел. Куда? Он сам не знал. Без цели, без желаний, как живой труп, бродил он по острову. Он вспоминал все последние речи Милы; он задумывался над ее словами, и чем больше вникал в их смысл, тем шире, величавее вставал перед ним один неразрешимый вопрос: что же мучило Милу? Чего недоставало для ее счастья?..
Остановился Нолли. Могучая дума охватила все существо его, и он окаменел в ней.
Летели часы, дни, годы. Прошли миллионы лет.
Давно уже фея Лазура унеслась в какие-то надзвездные миры со всем своим царством счастливых существ. Давно уже пропал и след Голубых островов.
Уцелел только остров Лебяжий на Тихом Океане.
Он весь окружен подводными камнями и неприступными скалами, нет к нему ни подхода, ни подъезда.
На нем стоит Нолли и думает свою глубокую думу о том:
– Чего недоставало для полного счастья его дорогой, ненаглядной Милы?
Да! Чего недоставало?!
Божья нива
Громадное голое поле и на нем маленькое кладбище. Могильные холмики густо заросли травой и осели. Почерневшие кресты почти все валяются на земле. Некоторые из них, потеряв свою крестовину, торчат, как покачнувшиеся, полусгнившие шестики. Кругом ни жилья, ни селения…
Зачем же здесь похоронили божий люд так далеко от села?!.
Жар давно спал. Длинные тени стелются по земле. Мы пришли в село, остановились у новой двухэтажной избы; на завалинке сидел высокий, сгорбленный старик, седой, как лунь, с добродушным, кротким лицом. Из калитки вышла приземистая, толстая баба.
– Что, тетушка, – спросил я, – это что у вас за кладбище в двух верстах отсюда?..
– А это «Божья Нива», касатик, – выморочное. Вот оттелева – остатный, – сказала она, показывая на старика. Я подсел к нему.
– Дедушка, а дедушка?.. Ты из выморочного?..
Старик ничего не ответил и только приветно улыбнулся.
– А ты ему погромче… – посоветовала баба. – Он уж совсем оглох, не чует!..
Я повторил вопрос погромче.
– Нарочной? – Не! – сказал старик. – Я не нарочной. Я древний дед, древний!
– Ты оттелева! – прокричал я еще громче над самым ухом старика и указал на поле, по направлению к кладбищу.
– Оттелева, касатик, оттелева – из Молкова, – заговорил он весело и закивал головой, словно обрадовавшись, что понял вопрос.
– Как же это вы все вымерли? – прокричал я опять над его ухом.
– Не слышу, родимый! Крепковат я стал на ухо-то. Крепковат! А прежде во какой был лютой слышать-то. Слышу, было, как трава растет. Становой ли, окружной ли, исправник ли едет – все слышу!..
Я опять прокричал над ухом мой вопрос.
– Асинька?! Как вымерли-то… А так вымерли. Божья воля значит! Сельцо было наше сто душ. Это так я помню. А старики старые от дедов слыхали, что при царе Лексей Михайлыче было здесь большущее село. Речка Вачка была – так на ней стояло. Кругом были леса, церковь каменная. Торгово село было. Леса порубили, речка в землю ушла. Теперь от нее ложок остался, да болотины, да званье одно.
Он помолчал, подсевал губами, покряхтел и снова начал дребезжащим, прерывающимся голосом:
– Три смерти у нас было. Перва смерть была в холерный год. Тут нас померло чуть не полсела. В летню пору валило. Тако было горе – просто страсть. Втора смерть опять была поветрие. Разнеможется человек, жаром горит, пятна на нем пойдут и кончится. Тут нас тоже дюже вымерло. Жена у меня померла. Сына да двух дочек оставила. На другой год сын помер, а там и дочку свезли на погост. Другу дочку замуж отдал. Прожила она без малого, почитай, сорок годков – тоже померла… Третья смерть – голодная. Неурожайный год был. Земля у нас совсем плохая. Здесь в Прибывалове, за Скурой речкой – земли важные, чернозем; а у нас, что ни сей – песок да глина. Ну, опять и лугов нет. Каки у нас луга! Лет сорок еще назад были луга, а как отрезали землемеры Ломчовску дачу, так почитай все луга к Ломчовским отошли; а лесу у нас давно нету-ти. – Пожары сожгли… Ну так вот, с голодного года и пошла голодная полоса. Как по весне дело – глядь, дворов пять, шесть пустых стоят. Вынесешь, значит, на погост… В прошлом году осталось нас двое… Нет, не в прошлом году… Али… в прошлом году?.. Памяти-то у меня нет, касатик… вот что!.. Памяти нет!..
И старик замолк. Я думал, что он роется в уснувшей памяти… Но он опустил голову и тихо шептал что-то. Голос его хрипел и обрывался…
Я встал с завалинки и, уходя во двор, оглянулся на него. Он сидел неподвижно, не поднимая головы, и не обратил никакого внимания на мой уход.
«Остатный!»… – вспомнилось мне невольно. Часа через два, когда уж совсем стемнело, мы возвращались обратно и снова зашли на заброшенное кладбище.
Тихая и теплая ночь лежала над «Божьей Нивой». Ночной воздух был полон запахом трав и цветов. Далеко кругом расстилалось ровное поле.
На горизонте чуть виднелась церковь села. На краю поля выплывал полный, красно-желтый месяц. Чуть заметные, легкие, как пар, облачка слоились над ним. Все было полно таинственной тишины – величавой, фантастической, и картина за картиной – незримые, неосязаемые, невольно вставали в ночном воздухе.
Поле раздвигалось, делалось бесконечным. Вся поверхность, все «лицо земли» превращалось в огромную «Божью Ниву».
Народы и царства сменяли друг друга. Выходили, развивались и, совершив свой земной круг, ложились на всемирную «Божью Ниву»… Сколько слоев улеглось здесь, под ногами современного человека, на этом громадном поле!…
Все исчезло, как исчезла теперь эта маленькая вымершая деревенька… Листы громадной истории земли улегались один за другим. Жизнь и смерть начались с растений, оставивших нам каменный уголь. За ними настала очередь миру животных – миру белемнитов, ихтиозавров, мамонтов, мастодонтов, а за ними шел человек… грубый, неумелый, неуклюжий, звероподобный… Это была первая буква всемирной истории…
Легли в землю древние цивилизации… Огромную «Божью Ниву» дало курганное племя… Улеглись в пирамидах и на полях Египта фараоны и египтяне… Улеглись вавилоняне, древние персы, индусы, перуанцы… Огромное Campo Santo, украшенное мраморными статуями и урнами, дали цивилизации Рима и Греции.
«Божья Нива» идет в даль неизведанную… в темную ночь отдаленного будущего… где ее конец?
Темное, безмолвное поле расстилалось перед глазами, чернели, как темные тени, покачнувшиеся могильные кресты, эти молчаливые сторожи прошедшего… И надо всей «Божьей Нивой» опрокинулась огромная, бездонная чаша темного, таинственного неба… А месяц серебрил всю даль своим ласковым, неизменным, фосфорическим блеском.
Дядя Пуд
Не далеко и не близко, как раз в самой середине, и притом в самой дрянной деревушке, жил-был Дядя Пуд.
Когда он был еще очень маленький, то только и умел, что разевать рот, а когда он его, бывало, разинет, да примется кричать, то даже все соседи затыкали уши и бежали в поле, а мать скорее совала ему ложку в рот и горшок каши в руки. Тогда Дядя Пуд ел кашу и молчал до тех пор, пока в горшке не оставалось ни крошки. Потом он принимался пыхтеть, кряхтеть, а затем снова разевал рот и начинал так кричать, что даже у всех окон в ушах звенело.
Когда он немного подрос, то все кричал, как кошка:
– Мало, м-а-ало! – и сколько бы ни давали ему есть, – все ему было мало.
Когда же он вырос совсем, то все соседи решили, что это был настоящий Дядя Пуд во сто пуд. Толстый, как бочка, голова, как арбуз, лицо красное, как свекла, а волосы рыжие. Одним словом, он был прекрасивый господин.