– Господи! – думает она, – умудрил младенца невинного… и этот младенец открыл мне внутренние, правдивые очи!.. Пусть же улетит он, этот младенец невинный, в выси горние!.. Зачем я буду его связывать?.. Прощай, моя сударушка, прощай, радостная!.. Настрадалась ты в жизнь свою скоротечную!
И не чувствует бабушка, как льются из глаз ее, катятся светлые радостные слезинки и падают на ее высохшие, старческие ручки и в мыльную, грязную воду… Три дня, три ночи лежит Машурка без движения, еле дышит, едва говорит, но по-прежнему спокойно исхудалое личико и светятся ее ясные глазки. Порой словно тени внутреннего страдания заволокут его, сдвинутся бровки, стиснутся зубы, потускнеют глазки, но пробежит это облако, и снова сияет тихой радостью кроткая улыбка на побледневших, истрескавшихся губках девочки.
Бабушка одела Машурку, снарядила, приготовила – одела в беленькое платьице.
Затем она нагнулась к Машурке, к ее бледному потухшему личику и поцеловала ее… и Машурка собрала всю силу, которая еще тлела в ней, и ответила бабушке последним горячим поцелуем. Легкая краска разлилась при этом по ее личику, слезинки засверкали на потухавших глазках… Она даже нашла в себе силы проговорить с трудом, чуть слышно, коснеющим языком:
– Прощай!.. бабура моя!.. милая!..
И это были последние слова ее. Бабушка уже смотрела на нее, как на мертвую, и все крестилась… укладывалась, собиралась, на новую, трудовую жизнь…
Схоронили тело Машурки. Бабушка проводила его на кладбище.
– Куда я ее пристрою? Вишь местов-то нет! – говорит сердитый могильщик.
Но нашлось место – небольшой уголочек между двух больших могил. Выкопал могильщик яму в аршин и тут же набежала в нее вода. Поставили в эту воду маленький гробик, и почти весь гробик скрылся в воде.
– Все равно, – думает бабушка… – разве не все равно, где гнить ее телу?!.
– Все равно! Все равно! Бабура милая! – шелестит в ее ушах холодный осенний ветер…
Продала всю рухлядь бабушка, простилась с подвальчиком, простилась с хозяином. Пошла проститься и к его превосходительству.
Бабушку встретили радостно и приветливо. Люба так сильно удивилась и огорчилась, когда услыхала о смерти chêrubin monstre…
А его превосходительство дал бабушке целых десять рублей, а главное – рекомендательное письмо в общину сестер милосердия.
Очень уж был рад он, разумеется, не смерти Машурки, нет, сохрани бог, а просто тому, что теперь это поганое дело о казначее само собой прекратится.
И поступила бабушка в общину сестер милосердия. Сначала было не хотели принимать ее: – куда, мол, возьмем этакую старушку старую! Но испытали, попробовали – бабушка пробу выдержала, и приняли ее на послуги, черную работу справлять, за больными ходить, убирать, и приняли больше потому, что всем уж очень понравилось ее личико кроткое, доброе да любящее.
Кардыган
Посвящается Я. П. Полонскому
I
Вставай, мой сладенький, мое ядрышко писаное, рисованое. Вставай духом. К заутрене звонят.
– Сейчас, няня, сейчас! – говорил ядрышко рисованое. И весь тянется и хочет раскрыть глаза, а они точно медом намазаны. Никак их не разожмешь…
И няня натягивает чулочки ядрышку рисованому, а ядрышко все-таки не может раскрыть глаз.
– Мы, няня, к Покрову пойдем? – спрашивает он.
– К Покрову, моя веточка, мое яблочко наливное. Там и батюшка такой ласковый, и певчие так хорошо, согласно поют, точно ангельское пение.
И ягодку, наконец, подняли с постели, умыли, одели и пошла с ним нянька в церковь. Пошла она с черного хода, потому что парадный еще заперт, и швейцар, седой Власыч, еще спит – старый хрен.
От утреннего холодку мальчик весь продрог. Ведут его, ковыляет он, ковыляет больной ножкой, бредет по снегу через силу – худенький, маленький, больной, мозглявый – в чем душа держится.
Отстояли заутреню. Домой уж как-то скорее и бодрее идется. И ноги не скользят, и дрожь куда делась.
Пришли и снова повалились спать.
– До утра-то еще долго. Сосни, моя ясочка. Дай я сниму с тебя платьице и ботиночки…
– Я так, няня… в платье…
– Как можно в платье! Все помнешь, в пуху вываляешь… Давай, я духом сниму, херувим мой радостный…
– Зачем же, няня, ты меня херувимом зовешь? Херувимы, ведь, на небе.
– Ну, это я так… от избытка сердца… мой ангельчик… Ведь всякое дитя малое – тот же херувим, ангел-хранитель не отходит от него, а как уснет младенец-то, он его душеньку к себе берет, в обители божьи. Там страсть хорошо. Сады неописанные… цветы райские, птички сладкогласные.
– Няня! вот бы туда попасть!..
– Попадешь, хороший мой… младенец радостный.
И мальчика раздели и снова уложили в постель… Прилегла и няня, позевывая, крестясь и приговаривая: Господи Иисусе Христе, помилуй нас грешных!
Через четверть часа няня всхрапывает самым блаженным образом, и мальчик не будит ее, но и заснуть не может. Все он думает: как там будет хорошо в небесных райских садах! Там будет и свет, и радость. И учиться не надо. Играй себе день-деньской. И все время без конца будет там и светло и тепло… А какое же солнце там будет светить?..
На этом вопросе он зевнул и заснул.
II
Настало позднее утро, и весь дом начал подниматься на ноги. Проснулись дворники, кучера, повара и поваренки, лакеи и камеристки. Проснулись гувернер и гувернантка. Все проснулось, только в разное время. И все ходит на цыпочках и шепчется, потому что спит еще она, сама барыня, ее сиятельство, княгиня.
Гувернантка пришла в детскую. Няня давно уже встала, своего «радостного» разбудила и принарядила. Шелковые волосики ему расчесала и напомадила.
Гувернантка ведет Книпочку в столовую, куда через полчаса выходит мама.
Лицо ее такое свежее, моложавое, точно у молоденькой девушки. И так она мило одета, вся в легком, эфирном, даже не по сезону.
– Et bien, mon petit, bonjour! (ну, малютка, здравствуй),– говорит она, подставляя ему для поцелуя розовую, надушенную щеку, и пристально смотрит в большие серые глаза Книпа своими прелестными голубыми глазами.
– Он по утрам всегда ужасно бледен! – обращается она к гувернантке по-французски… – и глаза красны.
– Еще бы! – отвечает гувернантка. – Каждое утро его старая бонна таскает к заутрене…
– Д-да! – говорит мама задумчиво. – Но это необходимо, мадмуазель, необходимо… Это укрепляет дух… Не так часто разумеется…
Мама подает Книпу сдобную булочку из сухарницы. Эту булочку тихо, шепотом выпросил у нее Книп.
И снова она смотрит, пристально смотрит на Книпа.
«Если бы ты был покрасивее, – думает она, – о! как бы я была счастлива». И она задумчиво разглаживает его шелковистые волосы.
А Книп с таким наслаждением убирает булочку. Он ничего не ел с самого раннего утра. У него такой волчий аппетит.
В столовую приходит гувернер, добродушный и молчаливый немец. Приходит и русский учитель, студент третьего курса, который выглядит совсем еще юношей. Обязанность всех троих – и гувернантки, и гувернера, и учителя – учить, наставлять, просвещать маленького Книпа, единственного сына старинной княжеской фамилии.
Для Книпа отведены целых три комнаты и зала, кроме его детской спальни. В одной комнате классная, в другой физический или химический музей-кабинет, разумеется, детский; в третьей – гимнастика. В зале можно просто бегать. Но в том-то и беда, что Книп не может бегать. Он коротыш, у него одна нога короче другой.
К Книпу, аккуратно через день, ездят два доктора. Один лечит всего Книпа разными декоктами и микстурами и противным рыбьим жиром, а другой лечит только ему ногу, специально одну его больную ногу. И так его лечат с самых ранних лет, все лечат, лечат, а вылечить не могут.
III
И вдруг, в один тихий, морозный вечер, Книп очутился на улице. Точно тот сказочный принц, который превратился в нищего. Исчез пышный дом-дворец, исчезли музеи и залы, исчезли доктора, учителя, гувернеры и гувернантки – все исчезло, даже старая добрая няня, и очутился Книп в бобровой шубке и такой же шапке один на улице.
Случилось это очень просто.
У Книпа не было отца. Он умер. К маме в гости ездили разные важные, нарядные дамы, барыни и кавалеры, баронессы, княгини и графини, графы, князья и звездатые генералы. Но маме из всех гостей понравился один барон Герценштейнбург. У него было очень красивое лицо, прекрасные черные, блестящие глаза и большая черная борода. Откуда явился барон и даже был ли действительно он барон – этого никто не знал и куда вдруг исчез, тоже никто не знал. Но только он исчез не один, а вместе с мамой Книпа. Говорят, что он увез ее в Германию или Италию, а может быть и в Америку, но перед самым отъездом он поехал покататься с маленьким Книпом. Он завез его куда-то далеко, высадил в одной дрянной, кривой улочке, около забора, сказал ему, чтобы он немного подождал, что он сейчас же вернется, только купит пряников – и исчез.