— Сюда! Сюда! — кричал Тибул, размахивая зеленым плащом, как огромным листом лопуха. — Это мой маленький дружок. Иди сюда, Суок.
А издали спешил, пробиваясь сквозь толпу, маленький улыбающийся доктор Гаспар…
Трех Толстяков загнали в ту самую клетку, в которой сидел оружейник Просперо.
Эпилог
Спустя год был шумный и веселый праздник. Народ справлял первую годовщину освобождения из-под власти Трех Толстяков.
На Площади Звезды был устроен спектакль для детей. На афишах красовались надписи:
СУОК! СУОК! СУОК!
Тысячи детей ожидали появления любимой актрисы. И в этот праздничный день она представляла не одна: маленький мальчик, слегка похожий на нее, только с золотыми волосами, вышел вместе с ней на эстраду.
Это был ее брат. А прежде он был наследником Тутти.
Город шумел, трещали флаги, мокрые розы сыпались из мисок цветочниц, прыгали лошади, разукрашенные разноцветными перьями, крутились карусели, а на Площади Звезды маленькие зрители, замирая, следили за представлением.
Потом Суок и Тутти были засыпаны цветами. Дети окружили их.
Суок вынула маленькую дощечку из кармана своего нового платья и кое-что прочла детям.
Наши читатели помнят эту дощечку. В одну страшную ночь умирающий таинственный человек, похожий на волка, передал ей дощечку из печальной клетки в зверинце.
Вот что было написано на ней:
«Вас было двое: сестра и брат — Суок и Тутти.
Когда вам исполнилось по четыре года, вас похитили из родного дома гвардейцы Трех Толстяков. Я — Туб, ученый. Меня привезли во дворец. Мне показали маленькую Суок и Тутти. Три Толстяка сказали так: «Вот видишь девочку? Сделай куклу, которая не отличалась бы от этой девочки». Я не знал, для чего это было нужно. Я сделал такую куклу. Я был большим ученым. Кукла должна была расти, как живая девочка. Суок исполнится пять лет, и кукле тоже. Суок станет взрослой, хорошенькой и печальной девочкой, и кукла станет такой же. Я сделал эту куклу. Тогда вас разлучили. Тутти остался во дворце с куклой, а Суок отдали бродячему цирку в обмен на попугая редкой породы, с длинной красной бородой. Три Толстяка приказали мне: «Вынь сердце мальчика и сделай для него железное сердце». Я отказался. Я сказал, что нельзя лишать человека его человеческого сердца. Что никакое сердце — ни железное, ни ледяное, ни золотое — не может быть дано человеку вместо простого, настоящего человеческого сердца. Меня посадили в клетку, и с тех пор мальчику начали внушать, что сердце у него железное. Он должен был верить этому и быть жестоким и суровым. Я просидел среди зверей восемь лет. Я оброс шерстью, и зубы мои стали длинными и желтыми, но я не забыл вас. Я прошу у вас прощения. Мы все были обездолены Тремя Толстяками, угнетены богачами и жадными обжорами. Прости меня, Тутти, — что на языке обездоленных значит: «Разлученный». Прости меня, Суок, — что значит: «Вся жизнь»…»
Степан Григорьевич Писахов
[33]
Морожены песни
[34]
прежно время к нам заграничны корабли приезжали за лесом. От нас лес увозили. Стали и песни увозить.
Мы до той поры и в толк не брали, что можно песнями торговать.
В нашем обиходе песня постоянно живет, завсегда в ходу. На работе песня — подмога, на гулянье — для пляса, в гостьбе — для общего веселья. Чтобы песнями торговать — мы и в уме не держали.
Про это дело надо объяснительно обсказать, чтобы сказанному вера была. Это не выдумка, а так дело было.
В стары годы морозы жили градусов на двести, на триста. На моей памяти доходило до пятисот. Старухи сказывают — до семисот бывало, да мы не очень верим. Что не при нас было, того, может, и вовсе не было.
На морозе всяко слово как вылетит — и замерзнет! Его не слышно, а видно. У всякого слова свой вид, свой цвет, свой свет. Мы по льдинкам видим, что сказано, как сказано. Ежели новость кака али заделье — это, значит, деловой разговор, — домой несем, дома в тепле слушам [35], а то на улице в руках ототрем. В морозны дни мы при встрече шапок не снимали, а перекидывались мороженым словом приветным. С той поры повелось говорить: словом перекидываться. В морозны дни над Уймой морожены слова веселыми стайками перелетали от дома к дому да через улицу. Это наши хозяйки новостями перебрасывались. Бабам без новостей дня не прожить.
Как-то у проруби сошлись наша Анисья да сватья [36]из-за реки. Спервоначалу ладно говорили, слова сыпали гладкими льдинками на снег, да покажись Анисье, что сватья сказала кисло слово. По льдинке видно.
— Ты это что? — кричит Анисья, — како слово сказала? Я хошь ухом не воймую [37], да глазом вижу!
И пошла и пошла, ну, прямо без удержу, до потемни [38]сыпала. Сватья тоже не отставала, как подскочит (ее злостью подбрасывало) да как начнет переплеты ледяны выплетать. Слова-то все дыбом.
А когда за кучами мерзлых слов друг дружку не видно стало, разошлись. Анисья дома свекровке нажалилась, что сватья ей всяких кислых слов наговорила.
— Ну и я ей навалила, только бы теплого дня дождаться, оно хошь и задом наперед начнет таять, да ее, ругательницу, насквозь прошибет!!
Свекровка-то ей говорит:
— Верно, Анисьюшка, уж вот как верно твое слово. И таки они горлопанихи на том берегу, просто страсть! Прошлу зиму я отругиваться бегала, мало не сутки ругалась, чтобы всю-то деревню переругать. Духу не переводила, насилу отругалась. Было на уме еще часик-другой поругаться, да опара на пиво [39]была поставлена, боялась, кабы не перестояла. Посулила еще на спутье [40]забежать поругать.
А малым робятам забавы нужны — матери потаковщицы на улицу выбежат, наговорят круглых ласковых слов. Робята ласковыми словами играют, слова блестят, звенят музыкой. За день много ласковых слов переломают. Ну да матери на ласковы слова для робят устали не знают.
А девкам перво дело песни. На улицу выскочат, от мороза подол на голову накинут, затянут песню старинну, длинну, с переливами, с выносом! Песня мерзнет колечушками тонюсенькими-тонюсенькими, колечушку в колечушко, отсвечиват цветом каменья драгоценного, отсвечиват светом радуги. Девки из мороженых песен кружева сплетут да всяки узорности. Дом по переду весь улепят да увесят. На конек затейно слово с прискоком скажут. По краям частушек навесят. Где свободно место окажется, приладят слово ласково: «Милый, приходи, любый, заглядывай!»
Нарядне нашей деревни нигде не было.
Весной песни затают, зазвенят, как птицы каки невиданны запоют!
С этого и повелась торговля песнями.
Как-то шел заморский купец, он зиму проводил по торговым делам, нашему языку обучался. Увидал украшенье — морожены песни — и давай от удивленья ахать да руками размахивать.
— Ах, ах, ах! Ах, ах, ах! Кака распрекрасна интересность диковинна, без всякого береженья на само опасно место прилажена!
Изловчился купец да отломил кусок песни, думал — не видит никто. Да, не видит, как же! Робята со всех сторон слов всяческих наговорили, и ну в него швырять. Купец спрашиват того, кто с ним шел:
— Что за шутки колки каки, чем они швыряют?
— Так, пустяки.
Иноземец и «пустяков» набрал охапку. Пришел домой, где жил, «пустяки» по полу рассыпал, а песню рассматривать стал. Песня растаяла да только в ушах прозвенела, а «пустяки» на полу тоже растаяли да запоскакивали кому в нос, кому в рыло. Купцу выговор сделали, чтобы таких слов в избу не носил.
Иноземцу загорелось песен назаказывать: в свою страну завезти на полюбование да на послушанье.
Вот и стали песни заказывать да в особы ящики складывать (таки, что термоящиками прозываются). Песню уложат да обозначат, которо — перед, которо — зад, чтобы с другого конца не начать. Большие кучи напели. А по весне на пароходах и отправили. Пароходищи нагрузили до труб. В заморску страну привезли. Народу любопытно, каки таки морожены песни из Архангельскова? Театр набили полнехонек.
Вот ящики раскупорили, песни порастаяли да как взвились, да как зазвенели! Да дальше, да звонче, да и все. Люди в ладоши захлопали, закричали:
— Еще, еще! Слушать хотим!
Да ведь слово не воробей, выпустишь — не поймашь, а песня, что соловей, прозвенит — и вся тут. К нам письма слали и заказны, и просты, и доплатны, и депеши одну за другой: «Пойте больше, песни заказывам, пароходы готовим, деньги шлем, упросом просим: пойте!»
Коли деньги шлют, значит, не обманывают. Наши девки, бабы и старухи, которы в голосе, — все принялись песни тянуть, морозить. Сватьина свекровка, ну, та сама, котора отругиваться бегала, тоже в песенно дело вошла. Поет да песенным словом помахивает, а песня мерзнет, как белы птицы летят. Внучка старухина у бабки подголоском [41]была. Бабкина песня — жемчуга да брильянты-самоцветы, внучкино вторенье, как изумруды.