И Аллах великий объединил в ней все прелести: ее стан Заставлял стыдиться ветви, и розы просили пощады у ее щек, а слюна издевалась над чистым вином; и красавица возбуждала радость в сердцах, как сказал о ней поэт:
Прекрасная свойствами, красой совершенная!
Смущают глаза ее сурьму и сурьмящихся.
И кажется, взор ее в душе ее любящих, Как меч, что в руке Али, всех верных правителя.
Что же касаемся Кан-Макана, то он был на редкость красив и превосходен по своему совершенству, и не было ему подобного по красоте, и храбрость блистала в его глазах, свидетельствуя за него, а не против него, и склонялись к нему суровые сердца. Его глаза были черны, а когда показались его молодые усы и у него появился пушок, много было сказано о нем стихов, подобных вот этим:
Я невинен стал, как покрылся он молодым пушком,
И смутился мрак на щеках его, как прошел по ним.
Газеленок он; когда смотрит глаз на красу его,
Обнажает взор на смотрящего свой кинжал тотчас.
А вот слова другого:
Начертали души возлюбленных на щеках его
Муравьев следы, и кровь алая стала ярче лишь.
Подивись им! Вот страдальцы то! На огне живут
И одеты ведь лишь в зеленый шелк в этом пламени.
И случилось, что в один праздничный день Кудыя-Факан вышла справить праздник к каким-то своим родственникам из вельмож. И невольницы окружали ее, и окутала ее красота, а роза ее щеки завидовала ее родинке, и ромашки улыбались с ее сверкающих уст. И Кан-Макан принялся ходить вокруг нее и устремлял на нее взоры (а она была подобна блестящей луне), и он укрепил свою душу и, заговорив языком стихов, произнес:
«Когда ж исцелится дух разлукой убитого
И будут уста любви смеяться разлуке вслед
О, если б мог я знать, просплю ли хоть ночь одну
С любимою вместе я, что делит любовь мою».
И Кадыя-Факан, услыхав эти стихи, стала его укорять и упрекать и приняла гордый вид и, разгневавшись на КаН-Макана, сказала ему: «Ты упоминаешь обо мне в этих стихах, чтобы осрамить меня среди твоих родных! Клянусь Аллахом, если ты не воздержишься от таких речей, я, право, пожалуюсь на тебя старшему царедворцу, султану Хорасана и Багдада, справедливому и праводушному, чтобы он подверг тебя позору и унижению».
И Кан-Макан промолчал, рассердившись, и вернулся в Багдад разгневанный, а Кудыя-Факан пришла в свой дворец и пожаловалась матери на сына своего дяди, и та сказала ей: «О дочь моя, может быть он не хотел тебе зла, и разве он не сирота? И к тому же он не сказал ничего порочащего тебя. Берегись же говорить об этом кому-нибудь; может быть, слух дойдет до султана, и он сократит его жизнь и погасит воспоминание о нем и сделает его подобным вчерашнему дню, о котором память ушла».
А в Багдаде распространилась молва о любви Кан-Макана и Кудыя-Факан, и женщины стали говоришь об этом, и у Кан-Макана стеснилась грудь и ослабло терпение, и мало осталось у него мужества. Он не таил от людей, что с ним происходит, и хотел открыть, как страдает его сердце от разлуки, но боялся упреков и гнева Кудыя-Факан. И он произнес:
«Когда б боялся укоров я той,
Чье чистое сердце теперь смущено,
Терпел бы я долго, как терпит больной
Всю боль прижиганья, к здоровью стремясь…»
И Шахразаду застигло утро, и она прекратила дозволенные речи.
Сто тридцать девятая ночь
Когда же настала сто тридцать девятая ночь, она сказала: «Дошло до меня, о счастливый царь, что когда старший царедворец сделался султаном, его назвали царь Сасан, и он сел на престол своего царства и стал хорошо обращаться с людьми. И вот однажды он сидел, и дошли до него стихи Кан-Макана, и опечалился он о том, что миновало, и вошел к своей жене Нузхат-аз-Заман и сказал ей: «Поистине, соединить траву и огонь – очень опасно, и мужчины не должны доверяться женщинам, пока глядят глаза и мигают веки. Сын твоего брата, Кан-Макан, достиг возраста мужей, и ему не следует позволять входить к носящим на ногах браслеты, и еще необходимо запретить твоей дочери быть с мужчинами, так как подобных ей должно отделять». – «Ты прав, о разумный царь», – сказала Нузхат-аз-Заман.
И когда наступил следующий день, Кан-Макан пришел, как обычно, к своей тетке Нузхат-аз-Заман и поздоровался с ней, а она ответила на его привет и молвила: «О дитя мое, я должна сказать тебе слова, которых не хотела бы говорить, но я тебе расскажу об этом наперекор самой себе». – «Говори», – молвил Кан-Макан, и она сказала: «Царедворец, твой отец и отец Кудыя-Факан, услышал, какие ты сказал о ней стихи, и приказал отделить ее от тебя. И если тебе, о дитя мое, будет что-нибудь от нас нужно, я вышлю тебе это из-за двери. Не смотри на Кудыя-Факан и не возвращайся больше сюда от сего времени».
И Кан-Макан, услышав такие слова, поднялся и вышел, не вымолвив ни одного слова. Он пошел к своей матери и передал ей, что говорила его тетка, и мать его сказала: «Это произошло оттого, что ты много говоришь! Ты знаешь, что слух о твоей любви к Кудыя-Факан уже разнесся, и молва об этом всюду распространилась. Как это ты ешь их пищу, а потом влюбляешься в их дочь!» – «А кто ее возьмет, кроме меня, раз она дочь моего дяди и я имею на нее больше всех прав?» – сказал Кан-Макан, но его мать воскликнула: «Прекрати эти речи и молчи, чтобы не дошел слух до царя Сасана! Тогда ты и ее лишишься и погибнешь, и испытаешь много печалей. Сегодня вечером нам ничего не прислали на ужин, и мы умрем с голоду. Если бы мы жили в другом городе, мы бы наверное погибли от мук голода или от позора нищенства».
И когда Кан-Макан услышал от матери эти слова, его печаль усилилась, и глаза его пролили слезы, и он стал стонать и жаловаться и произнес:
«Уменьши упреки ты свои неотступные,
Ведь любит душа моя лишь ту, кто пленил ее,
Терпения от меня ни крошки не требуй ты.
Аллаха святилищем клянусь, я развелся с ним!
Запретов хулителей суровых не слушал я
И вот исповедую любовь мою искренно.
И силой заставили меня с ней не видеться.
Клянусь милосердым я: не буду развратником!
И кости мои, клянусь, услышавши речь о ней,
Походят на стаю птиц, коль сзади их ястребы.
Скажи же хулящий нас за чувство: «Поистине,
О дяди родного дочь, влюблен я в лицо твое!»
А окончив эти стихи, он сказал своей матери: «Для меня нет больше места здесь, подле тетки и этих людей! Нет, я уйду из дворца и поселюсь в конце города».
И его мать покинула с ним дворец и поселилась по соседству с какими-то нищими, а мать Кан-Макана ходила во дворец царя Сасана и брала там пищу, которой они и питались.
А потом Кудыя-Факан осталась как-то наедине с матерью Кан-Макана и спросила ее: «О тетушка, как поживает твой сын?» И старуха отвечала ей: «О дочь моя, глаза его плачут и сердце его печально, и он попал в сети любви к тебе!» И она сказала ей стихи, которые произнес Кан-Макан, и Кудыя-Факан заплакала и воскликнула: «Клянусь Аллахом, я рассталась с ним не из-за слов его и не из ненависти. Все это потому, что я боялась зла для него от врагов. И тоскую я о нем во много раз сильнее, чем он обо мне, и язык мой не может описать, какова моя тоска. Если бы не болтливость его языка и трепет его души, мой отец не прекратил бы своих милостей к нему и не подверг бы его лишениям. Но жизнь людей изменчива, и терпенье во всяком деле – самое прекрасное. Быть может, тот, кто судил нам расстаться, дарует нам встречу!» И она произнесла такое двустишие:
«О дяди сын, я страсть переживаю
Такую же, как та, что в твоем сердце.
Но от людей любовь свою я скрыла,
О, почему любовь свою не скрыл ты?»
Услышав это, мать Кан-Макана поблагодарила ее и, призвав на нее благословение, ушла и сообщила обо всем своему сыну Кан-Макану, и он еще сильнее стал желать девушку, и его душа ободрилась после того, как он перестал надеяться и остыло его дыхание. «Клянусь Аллахом, я не хочу никого, кроме нее, – сказал он и произнес:
«Укоры оставь – словам бранящих не внемлю я.
И тайну открыл я ту, что раньше я скрыть хотел.
И ныне далеко та, чьей близости я желал,
И очи не спят мои, она же спокойно спит».
И затем проходили дни и ночи, а жизнь Кан-Макана была словно на горячих сковородах, пока не минуло в его жизни семнадцать дет, и красота его стала совершенна, и он исполнился изящества. И однажды ночью он не спал, и начал говорить сам с собою, и сказал: «Что я буду молчать о себе, пока не растаю, не видя моей возлюбленной! Нет у меня порока, кроме бедности! Клянусь Аллахом, я хочу уехать из этой страны и бродить по пустыням! И жить в этом городе пытка, и нет у меня здесь ни друга, ни любимого, который бы развлек меня. Я хочу утешиться, уехав с родины на чужбину, пока не умру и не избавлюсь от этих унижений и испытаний». И потом он произнес такие стихи:
«Пусть душа моя все сильней трепещет – оставь ее!
Безразлично ей, что унижена перед врагом она.
Извини меня, ведь душа моя – точно рукопись,
И заглавием, нет сомнения, служат слезы ей.
Вот сестра моя, словно гурия, появилась к нам,
И Ридван ей дал разрешение, чтоб с небес сойти.
Кто осмелится ей в глаза взглянуть, не боясь мечей
Поражающих, – не спастись тому от вражды ее.
Буду ездить я по земле Аллаха без устали,
Чтоб добыть себе пропитание, ею прогнанный.
И поеду я по земле просторной к спасению,
И душе найду я дары другие, отвергнутый.
И вернусь богатым, счастливый сердцем и радостный.
И сражаться буду я с храбрыми за любимую.
Уже скоро я пригоню добычу, назад идя,
И накинусь я на соперника с полной силою».
А потом Кан-Макан ушел, идя босой, пешком, в рубахе с короткими рукавами, а на голове у него была войлочная ермолка, ношенная уже семь лет, и взял он с собой сухую лепешку, которой было уже три дня. И он вышел в глубоком мраке и пришел к воротам аль-Азадж в Багдаде и встал там, а когда открылись городские ворота, первый, кто вышел из них, был Кан-Макан. И пошел он скитаться куда глаза глядят по пустыням и ночью и днем.