Александр Николаевич Афанасьев
Народные русские сказки
Родное слово, русский дух
У моря видел дуб зеленый;
Под ним сидел, и кот ученый
Свои мне сказки говорил.
А.С. Пушкин, «Руслан и Людмила»Часто задумываешься – несколько необязательно-отрешенно, но как о чем-то все же притягательном: почему это сказки мы возводим к какому-то лукоморью? Если оно край страны, то понятие это как-то всё более и более зыбко и условно, и нам всё больше доводится бывать на берегу пустынных волн. Если край света, то туда добру молодцу вообще путь как правило заказан, разве что в крайнем случае и разве что в силу его же оплошности. Но туда тянет и тянет, хотя бы мысленно – будь ты хоть и вправду дитя, хоть взрослый или старик. Ну, а уж извечный-то урок сказки добру молодцу – он-то уже ведь точно безусловен?
Златые игры первых лет, и первых лет уроки – ещё до Пушкина выразился мечтательно Жуковский. Эти уроки старших юным, эти уроки в стольких поколениях повторенного и проверенного здорового опыта – они каковы? Или ответа не нужно, а нужно только чутье и чувство?
Уроки; уроки; уроки. Это было бы по-гимназически назойливо – не говори о них Пушкин с Жуковским, не повторяй этого Гоголь, Толстой, Шолохов; и Гайдар с «Горячим камнем» и «Голубой чашкой», и Шукшин с его «Третьими петухами», и Рубцов или Юрий Кузнецов с его постоянными, и в чисто народном ключе, мифолегендами, бывальщинами и прямыми сказками. Нам велено думать, хотя бы думать душой; так послушаем и будем послушны.
* * *В колыбельной песне, сказке, прибаутке, былине художественное слово является нам раньше всего, о нем и чуть ли не самая первая память. Есть и память, заключенная в нем самом, причем память самая долгая и самая всеобщая. Как всегда, хорошая память указует вперед, образует дорогу. Надо знать и дорогу, и направление. «Дорога-то есть, я стою на твердой полосе; да что толку?» Необычайно меткое это усмотрение Пушкина в «Капитанской дочке». Человек, который у него так говорил, вроде бы знал народ, был сам совершенно народен; Петруше он со значением рассказал и известную сказку о разнице между горячей живой кровью своих жертв и чьим-то питанием мертвечиной (орел и ворон). Однако вопрос об истинном направлении он лично оставил открытым, и для народа не меньше, чем для себя.
Содержанием, состоянием, «безумной прихотью» отдельного человека не исчерпывается достояние всего народа.
Отдельный человек может вообще не знать поговорок и сказок, а былин не слыхать и подавно. Кто-то не может припомнить по своему детству как раз самых драгоценных слов. А народу в целом именно полнота ранней памяти и свойственна – как по «жанрам», так и по содержательному существу.
Народ помнит себя вовсе не только со дня, когда кто-то умный привел его за руку в довольно среднюю школу и сказал: теперь, маленький, поучись. Это не значит, что настоящего детства у народа не было. Один классический мыслитель именно о народах древности и заметил: есть буйные, невоспитанные дети, и есть старчески умные дети. Нормальными детьми были греки, добавил классик: Прометей, Эдип, Дедал, Геракл – там везде дерзание, везде бодрость и здоровье смолоду. Он не разъяснил, кто относится к первым двум разновидностям, и науке стоит заняться этим особо. Но детство как ценность признается им не без оснований.
К этой детской, но коренной, к этой дописьменной, но ясной и твердой памяти народов тянется здоровая память отдельных людей, и это для зрелости только полезно. Иногда без этого настоящая зрелость и невозможна. Это видно по самым умным людям России. «Ах, умолчу ль о мамушке моей», – пишет Пушкин и тут же переходит к сказкам «мамушки» про лихих полканов и добрыней, о чудесах и подвигах Бовы. Поздний пушкинский «Гусар» сталкивается с чудесами малоблагообразными, но именно лихость доброго сказочного склада ему и помогает уйти от «мерзостной игры» – даже, помнится, сорвать её. Пушкин к тому времени уже давно созрел; он получил немало именно от няни – вдобавок к царственному Лицею; а искушенным литераторам, не знавшим этого, он советовал учиться кое-чему у просвирней, не обольщаясь ни лицеем, ни университетом. Слушаю сказки няни – и восполняю тем недостаток своего проклятого образования… Как честно, как смело сказано! Ах, нянины сказки, что за прелесть они: каждая народная сказка есть поэма, по Пушкину. Без этой убежденности великого художника не родились бы ни «Руслан и Людмила», ни «Царь Салтан», ни даже «Капитанская дочка» – то есть именно прямые поэмы, желающие сравняться с народною сказкой; так музыка Глинки и Чайковского или «Снегурочки» равнялась на русскую сказку и русский народный напев, и только потому преуспела как всемирная ценность. (Да так и во всех здоровых обществах: что такое «Лесной царь» величественного Гёте?)
Общества и люди меняются. Как село может превратиться, за утратой ряда коренных признаков, в «населенный пункт», так и земля может стать простой «территорией». Как новые кварталы, стесняясь классического слова «переулок» (стеснение и стыд не без оснований), предлагают нам в качестве замены некий почему-то «проезд» – так происходит и с бабушкою, и с няней. Даже простые пушкинские Никитские ворота, ликвидировав свою безграмотность и ряд ненужных зданий – например, славный когда-то гастроном «Три поросенка», – стали «площадью Никитских ворот». И как округлая площадь вообще иногда перестраивается в бездушно огромный перекресток, который пользуется, по существу, чуждым ему именем, – так и здесь. С одной стороны, Арина Родионовна и переулок, а с другой – радионяня и проезд. И драматизировать это не надо. Надо просто понять, что поджарой пятидесятилетней женщине в тренировочном костюме «Адидас» и кроссовках для утренних пробежек все эти занятия, все ее умные журналы и садово-огородный участок не так уж много оставляют времени вспомнить сказку. А учебники и «Родная речь» не могут ведь распухнуть. Поэтому им некогда напомнить людям о том, о чем во времена, когда еще не было «стрессов и страстей», люди вспоминали постоянно:
…И начну у бабки
Сказки я просить,
И начнет мне бабка
Сказки говорить:
Как Иван-царевич
Птицу-жар поймал,
Как ему невесту
Серый волк достал…
Это из тех стихов, откуда мы знаем только «Вот моя деревня, вот мой дом родной, вот качусь я в санках по горе крутой», – с окончанием, если по нынешним букварям, на довольно сомнительном итоге: «мне в сугробе горе, а ребятам смех». Эти деревенские ребята жестоки и злы; и вы, «трулялята», должны быть гораздо человечнее – даже, говоря уж совсем попросту, толерантнее. Но Иван Захарович Суриков (речь о нем, речь о всеобщем) не спешит этому поверить, не хочет этого никому внушить и продолжает о чудесном:
И во сне мне снятся
Чудные края.
И Иван-царевич —
Это будто я.
Вот передо мною
Чудный сад цветет;
В том саду большое
Дерево растет.
Золотая клетка
На сучке висит;
В этой клетке птица
Точно жар горит;
Прыгает в той клетке,
Весело поет,
Ярким, чудным светом
Сад весь обдает.
Вот я к ней подкрался
И за клетку – хвать!
И хотел из сада
С птицею бежать.
Но не тут-то было!
Поднялся шум-звон;
Набежала стража
В сад со всех сторон.
Руки мне скрутили
И ведут меня…
И, дрожа от страха,
Просыпаюсь я.
Уж в избу, в окошко,
Солнышко глядит;
Пред иконой бабка
Молится, стоит.
…Весело текли вы,
Детские года!
Вас не омрачали
Горе и беда.
О, сироту Сурикова омрачали те еще горе и злосчастье. Но со сказкой и одиночка не одинок.
* * *Чистое детство, чистое слово, чистые сны – это не вымысел. Это то, чем дорожили люди умные. Это те сокровища, бережностью к которым проверялась не только народность человека, но и его интернационализм. Тютчев ведь по заслугам воздал хвалу Гильфердингу, «хоть родом он был не славянин». Скольким мы обязаны этому собирателю народных сокровищ! Пожалуй, не меньше, чем сладкопевцу Фету; хотя их разница по «происхождению», казалось бы, невелика, дело ведь не в нём. А Даль? А фольклорист-патриот Орест Миллер? А неприязнь либералов к Степану Шевыреву – первому, кто посягнул поставить русского богатыря не ниже «Цида» (Сида), да еще сравнить двух великих героев по нравственной красоте, по чувству долга, по их совсем несхожему отношению к родному отцу?[1]
Чистые сказки-сны. Там Василиса Прекрасная и Премудрая, там ленивец Емеля, без советов деловито-сухого прагматика Штольца сотворивший, когда приспело, немало лихих дел – и лихих, и удачливых. Там Илья Ильич Муромец, способный не хуже любого иного оспорить Илью Ильича Обломова. Да, и это вроде спор; но спор этот, так сказать, не со стороны. А если сказать словами Пушкина, то давнишний, добрый спор славян между собою («Клеветникам России») – то есть спор без злорадства над «нелепым» и «невежественным». Там же калики перехожие, Сивка-бурка. Там и другие товарищи казака вместе с ним в дозоре на дальнем пограничье. Там бывалый солдат, Смерть его не берет, суп он варит из топора и черт ему не брат; там ушлый Жихарка бросает Бабу-Ягу в печь. Издалека наезжает порой и нечисть; откуда-то возникают и тать, и вор, и семиглавый Змей-Горыныч, и наглый Сокольник – он Илье Муромцу хоть оказывается и сын, но тоже заслуживает суровой расправы, которую позже творил над отступником и старый Тарас Бульба. Залетает и разбойничающий Соловей; он еще не пишет стихов помодернее, но проучивают его все равно за дело – и снова лихо, с улыбкой. Настигнутый Кащей дрожащими руками протягивает Иванушке чуть ли не паспорт: не тронь меня, я Бессмертный… Что ж, это надо еще проверить; и наглую, трусливую ложь иного, чужого слова тут же проверяют непосильным злодею делом. Все здесь как в древней, но умной басне: здесь Родос! здесь прыгай! – и разоблачение лжеца у нас не менее уверенно, чем в старой младенческой, нормальной Греции; в случае Кащея – на суше, на море и в воздухе: точно так же, как об этом позже сообщали нам голосом Левитана с разных родных лукоморий фронтовые сводки Совинформбюро.