А Марыся в ответ:
– Как же мне смеяться, когда ветер в поле стонет?
– Сиротка Марыся! Почему не поешь, как другие?
А Марыся в ответ:
– Как же мне петь, как же мне веселиться, когда березы в лесу плачут?
– Сиротка Марыся! Что же ты не радуешься, как другие?
А Марыся в ответ:
– Как же мне радоваться, как же мне веселиться, когда земля слезами умывается?
Вот какая была сиротка Марыся.
Прилетят птицы, сядут на дерево и запоют:
Сирота, сирота,
Головушка золота,
Синие очи,
Скажи, чего хочешь?
Подымет Марыся печальные глаза и ответит тихо:
Ничего не хочу – ни серебра, ни злата.
А ракита мне мила у родимой хаты…
А птицы опять:
Сирота, сирота,
Головушка золота,
Синие очи,
Скажи, чего хочешь?
А Марыся в ответ:
Ничего не хочу – ни воды, ни хлеба,
А была б над головой крыша вместо неба…
Защебечут птицы, крылышками затрепещут, головками завертят, а одна запоет:
Сирота, сирота,
Головушка золота,
Синие очи,
Проси о чем хочешь!
А Марыся в своей холщовой рубахе худые ручонки сложит и скажет:
Об одном прошу я, птицы мои, птицы,
Пусть мне нынче ночью матушка приснится!…
И Марысе не раз, бывало, снилась покойная матушка. Тиха, бела, как лунный свет, скользнет она по избе и склонится над спящей. А кажется Марысе, будто солнце светит и цветы благоухают. Протянет она во сне руки и прошепчет:
– Это ты, матушка?
И в ответ, словно вздох, прозвучит ласковый, тихий голос:
– Я, деточка!
И матушка растает, исчезнет, как лунный свет, а Марыся проснется со вздохом и примется за дело. Трудилась она не покладая рук, чтобы за чужой угол отплатить, за охапку соломы, на которой спала, за ложку похлебки, которой кормилась, за холщовую рубаху, в которую одевалась. Зимой хозяйского ребенка нянчила, в лес за хворостом ходила, воду из колодца носила, а летом гусей пасла.
Так и звали ее в деревне – кто Марысей-гусятницей, а кто сироткой Марысей.
Прошел год, прошел другой – все и позабыли, что у девочки есть фамилия, что она дочь Кукулины, той доброй женщины, что за Хвоща заступилась, когда его била крестьянка.
И сама Марыся, когда ее спрашивали: «Как тебя зовут, девочка?» – отвечала: «Сиротка Марыся».
Лужайка, где Марыся пасла гусей, была возле леса, довольно далеко от деревни, прозванной с давних пор Голодаевкой, потому что земли там были тощие, хлеб родился плохо и голод был частым гостем.
Десятина – песок, десятина – вода.
Год – урожай, а два – голодай!
На мокрых лужайках и паслись целые стада гусей. Как начнут гуси ввысь рваться, крыльями бить да гоготать – за версту слышно. Всем деревенским ребятишкам находилась работа – гусей пасти. Пасли и в одиночку, и ватагами – как кому дома велели.
Вечером ватага рассыплется, и каждый сам гонит своих гусей домой.
Тогда по всей Голодаевке только и слышно:
– Тега, тега, тега!
Крики, щелканье кнутов, словно свадебный поезд едет.
И долго еще после захода солнца не смолкает гогот в хлевах и закутах. А иногда и ночью гуси вдруг ни с того ни с сего переполошатся, раскричатся на всю округу.
Марыся пасла своих гусей одна, на лесной опушке. У хозяйки было их только семь штук, и она берегла их, не позволяла пасти на общем выгоне. А Марыся даже рада была этому: дети смеялись над ней, потому что она ни в прятки играть не умела, ни в салочки, ни танцевать с девочками на лужайке. То ли силенок было мало – на чужих хлебах ведь житье не сладкое, то ли о горькой доле своей забыть не могла, только она и вправду не любила бегать, играть и резвиться с другими детьми. Зато петь любила. И столько песен знала, что за весь день не перепеть.
И про то, как «Зосе ягод захотелось, а купить-то не на что», и как «коник сивый, долгогривый в чистом во поле могилку рыл хозяину копытом», и про волшебную свирель, которая говорила пастушонку человечьим голосом: «Ты играй себе, играй!…» И как «медведь косматый пришел к волчице сватом», и как «белые лебедушки за синь-море улетели», и «жил-был у бабушки серенький козлик»…
Но больше всего любила Марыся песенку про сиротку, что гусей домой гнала. Эта песенка словно про нее была сложена. И когда над лесом гасла вечерняя заря, Марыся громко затягивала тонким голоском:
Вы подите, мои гусаньки, домой,
Вы по тропочке ступайте луговой,
Скоро ночь, а мне так боязно одной!
Грустная песенка хватала за сердце, и кто бы ни шел мимо – обязательно остановится и послушает, а у иного слезы навернутся. Кто уж научил Марысю этим песням, неизвестно. Может, темный бор, что так глухо шумит по вечерам. Может, травы или весенние рощи, что так тихо шелестят, будто переговариваются человечьими голосами. А может, сама тишина, что звенит и поет над полями и перелогами. Слушает Марыся эти голоса и до того заслушается, что ни голода, ни холода не чувствует. Вот и солнышко садится, домой пора, а она и не заметила, как день пролетел.
Ей и в голову не приходило, что из кустов следит за ней хитрыми горящими глазами разбойница Сладкоежка – та самая лиса, что жила по соседству с Хрустальным Гротом в норе под трухлявым сосновым пнем. Лиса только прикидывалась смиренницей, а сама так и норовила ухватить кусок пожирнее.
Особенно любила она гусятину. Обходя сторонкой большие стада, которые пасли ребята посильнее, лиса возложила все свои надежды на семь Марысиных гусей. Прячась в кустах, она с каждым днем все ближе и ближе подкрадывалась к лужайке.
А Марыся, ничего не подозревая, беззаботно пасла своих гусей, беззаботно гнала их вечером домой. Один был у нее помощник – маленький желтый пес, по кличке Рыжик. Он так привязался к девочке, что не отходил от нее ни на шаг.
Сладкоежка терпеть не могла Рыжика.
«Противная собачонка! – говорила она сама себе, брезгливо морщась и отплевываясь. – Никогда не видела более уродливого создания! Взять хотя бы уши. Острые, торчком, – разве такие бывают у собаки? А шерсть? Рыжий, как Иуда! И характер у него, наверное, отвратительный! Ну что за повадки! Что за манеры! Да это настоящий дармоед! Слов не нахожу, чтобы выразить свое отвращение! Один его вид тошноту вызывает. И где это слыхано, чтобы порядочная собака целый день сиднем сидела и стерегла какую-то жалкую семерку гусей? Стыд и срам! Семь гусей! Ха-ха-ха! Смех, да и только! И какой дурак позарится на эдакую дрянь – подумаешь, лакомство! Может быть, предки наши и признавали это блюдо, да ведь мало ли какие причуды бывают у стариков! В наше время ни одна уважающая себя лиса в рот не возьмет такую гадость! Что касается меня, то я брезгаю гусятиной. А этого рыжего пса и оборванную девчонку просто видеть не могу! Если бы не решение удалиться от мира, давно бы меня здесь не было. Но что поделаешь! Приходится терпеть, коли дала обет жить праведно и творить добро…» Тут лиса вздыхала так тяжко, что у нее усы шевелились, и, прищурившись, поглядывала одним глазом то на Рыжика, то на гусей, то на Марысю. Потом отворачивалась, криво усмехаясь.
IVВдали уже показалась Голодаевка, озаренная луной. На нее-то и правил Петр, свернув с большака.
Ехал он, ехал, а потом обернулся к сидевшим в телеге гномам и говорит:
– Люди мы, конечно, неученые, но я своей головой так рассуждаю, что негоже вам, господа, всем в одном месте высаживаться. Шутка ли, сразу столько едоков в деревню нагрянет. Дороговизна такая будет – не приведи господь. Чего доброго, и животы подтянуть придется. – Верно! – отозвался кто-то из телеги.
Это был Хвощ, по самые уши зарывшийся в сено.
– То ли дело по двое, по трое, по пять разбросать по разным деревням.
И вам будет лучше, и крестьянам.
– Видно, ты человек неглупый, – молвил в ответ король. – Так и сделай. Петр придержал лошадь, почесал в затылке и указал на придорожную деревню:
– Да вон хотя бы в той деревне можно двух-трех высадить. Как сыр в масле будут кататься! Деревня-то недаром называется Обжираловкой – самая зажиточная в округе. Что ни мужик – то богатей, а здоровенные, что твои быки! Бабы, детишки толстые, круглые – не ходят, а словно шарики перекатываются! Да и как тут не растолстеть, ежели в каждой хате с утра до поздней ночи варят, жарят, солят, скот да птицу бьют, как на пасху! Здесь мужик как утром за стол сядет, так и не встает до полдён, а встанет – и то затем только, чтоб за другую миску сесть.
– Стой! Стой! – закричал из сена Хвощ.
Но Петр едет себе дальше, будто не слышит.
– Да чего ж им и не сидеть целый день за столом, когда там земля такая, что без сохи сам сто родит. А ветчины, сала, а гусиного жира – ввек не съешь!
– Стой! Стой! – еще громче закричал Хвощ, выбираясь из сена. – Стой, тебе говорят!
– Что случилось? – удивился Петр, притворясь, будто только что его услышал.
Вылез Хвощ из сена и, глядя в упор на мужика, спросил: