Вон у меня было. Сергунькины, Коляновского внучка, на дальние покосы отправились, а его у нас оставили — углан еще был, с собой брать невозможно. Вот мы и остались с ним вдвоем домовничать: со скотиной управляться, по хозяйству там делать, что надобно. Матушка мне наказала с вечера муки для квашонки насеять да растворить на утро, чтобы хлебушек пекчи. Я, как велено, все исполнил, и со скотиной быстро управились. Ночевать-то еще неохота, вот я и вздумал сдуру подшутить над Сергунькой, он чуть помладше был. Спустил с вышки к самому окошку нитку и биток к ней привязал. Это мы в бабки играли, у меня биток знатный был — я его свинцом от дроби залил. Привязал так для ветра — он дунет, нитка раскачивается, вот биток и стучит, и трется, и колотит в окно. А ближе к вечеру я Сергуньку рядом посадил и зачал страсти разные рассказывать. Ох, я и постарался. И про лесного хозяина, и про русалку, которая парней в воду затаскивает, и про банников, как они кожу с человека сдирают. А еще сказывал, как лешачиха ближе к ночи к избам приходит — в окна, двери стучит, беду накликает. Сама, говорил, она голая, черная, титьки аж до пояса болтаются, а в хайле огонь горит. Ежели к ней человек на крылечко выйдет, она его поцелует, а потом удавит волосьями своими долгими до смерти. И не нашлось еще смельчака, который бы сладил с лешачихой добром. Сергунька со страху трясется.
— Неужто и крест ее не берет и молитва?
— Не, — отвечаю,— она от креста и молитвы заговоренная.
А тут как раз ветер и дунул. Биток у меня как заколотит в окно! Скребет и колотит, скребет и колотит! Сергунька под стол полез.
— С нами крестная сила!— кричит. — Спаси, Господи! А я еще пуще страху подпускаю:
— Лешачиха! В хайле огонь, в руках кочерга! Спасайся, кто может! Мне то смешно, а Сергуньке не до смеху. Сам как плат, стал, уж и креста толком на себя наложить не может. Тут я смекнул, что вовсе так парень от ума отстанет.
— Хватит, — говорю, — вылезай, Сергунька. Ушла лешачиха, никого уж за окном нет.
А стукоток-то продолжается.
— Кто ж тогда стучится? — спрашивает Сергунька.
—Да это я биток на нитку привязал.
Ох, как он осерчал! Пожитки собрал, в свою избу лыжи навострил. Еле удержал его. Да и то, если б про лешачиху не вспомнил, утёк бы от меня.
Так, считай, до ночи дружба у нас и расстроилась. Ночевать-то на полатях порешили. Только я перед сном заставил Сергуньку в голбец слазить, квашонку вынести, чтобы дошла к утру. Он побурчал, да ослушаться не посмел — признал-таки за старшего. Вот улеглись мы с ним, в избе уж темно стало —ветер непогодь натянул. Стал я Сергуньке сказки рассказывать, да опять на леших-то и свернул. Сергунька не верит теперь:
— Выдумываешь всё. Вон как про лешачиху набрехал — до сих пор поджилки дрожат.
— Да вот те крест, Сергунька, ни словечка не соврал. Всё как есть рассказал. У многих уж такое бывало. Вон, у Пантелея баба. Он в солдаты ушёл — дак на второй год, считай, лешачиха навыла. Пришла под окна и выла до утра. Дак через месяц известие получила Пантелеиха, что мужика её на манервах жизни лишили.
— Не боюсь я твоей лешачихи. Не возьмёт она меня на пече, сам знаешь. Только в избе покажется, я на печку и прыгну.
— Лешачиха-то одна беда. Да человеку дьявол вона сколь напастей да ловушек в жизни строит! В голбец спустишься — дак и там нечисто. Слыхал ведь про суседко-то.
— Слыхал. Но суседко, он ласковый, он человека зря обижать не будет. Разве только не по нему что сделаешь.
Только так сказал, застучало что-то, зашебуршало.
— Чуешь ли, Сергунька, шебуршит кто-то в голбце?
— Чую, Егорушко. Дак это твой биток, видать, за окном колотится. Ты ж его не отвязал.
—Да вот он, Сергунька, у меня. Ты пока под столом сопли распускал, я сбегал да отвязал.
— Опять ведь шуткуешь, Егорушко. Нет у меня веры тебе ни на копеечку-медяшку. Сам в голбец спущусь доглядеть, что за каверзу ты опять подстроил.
—Ой, не ходи, Сергунька. Чую я, неладно там. Я ж муку не перекрестя оставил.
— Дак она, поди, в корчаге с берестой. Не должны её трогать.
Сказал так да с полатей кувырком слетел. Я уж за ним не увязался — страшно было. А Сергунька дверь голбичную нараспашку — и вниз. Скатился и заорал, как режут его. Поросята так по осени визжат, когда их под нож ведут. Соколом на полати взлетел, как на крыльях. Вцепился в меня, дрожит весь:
— Ой, Егорушко, что ж мне там такое приблазнило! Ужас ведь кромешный! Спущаюсь, а тама сито само собой ходит, будто его кто трясёт. А мука-то пригоршнями сама в сито залетает. Вот и сеет так, вот и сеет.
— Ага, не поверил, что неладно в голбце! Вот я муку не перекрестил, суседко и сеет её. Ничё, не боись, до нас-то он не доберётся. А муку мы утром соберём, матушка и не заметит.
— Страшно, Егорушко, в голбец опять спущаться.
— А мы со свечечкой. И иконку с божницы возьмём. Никакая сатана тогда нам не страшна.
Всю ночь Сергунька на полатях мозолился. Да и мне не до сна было. А поутру спустились в голбец со свечечкой. Глянули: мука-то закаменела вся. Её, вишь, как суседко-то просеял, она каменной и сделалась. От матушки нам тогда здорово досталось, зато на всю жизнь наука. И то польза.
Так что и в оплетённую посуду сатана заглядывает. И Якуне берёзка могла не помочь. Но трубой своей он лешего призывал. Голос у трубы звонкий — не за одну версту слыхать. Коровы-то её издали чуют, вот и бегут, как пастух отрубит. Через то разные каверзы случаются. В соседней деревне, сказывают, ещё был пастух. Она-то через речку от нас, вот Якуня с тем пастухом соперничал — кто больше знает. Однажды так сговорились: кто кого перетрубит. Коров как на выгон погнали поутру, пастухи встали по разные берега и трубили по очереди. Первый струбил — оба стада к нему кинулись. Якуня струбил — они через речку полезли. Так и трубили, скотину маяли до полудня, пока оба стада из воды уж и выбраться не смогли. Мужики долгонько коров из воды выводили. И ничего не сделали с пастухами тогда – нельзя их, пока выпас, трогать. Зато потом отходили так, что те едва очухались.
Это всё не по книжкам узнано, а так, жизненные факты. Гриша многое тогда с пастухом пережил. Оттого тоска его и взяла, захотелось поболе того, что человеку Господь отпустил, испытать. Раз у них с Якуней такая вышла история. На самый Егорьев день, когда скотину выгонять пора, расхворался пастух. Но ведь как заведено: какой хворый ни есть - работа прежде всего, больничных-то раньше не было. Вот Якуня и притащился к Грише на дом. Керкает, в груди что-то клекочет.
- Иди ты, Гриша, заместо меня в лес. Мне-то уж не уговориться на сей раз.
- А зачем, дяденька Якуня, в лес-то? Чего я там забыл?
- Ты, паря, не перечь. Коли хочешь, чтобы отпасли ладно, сам на договор отправляйся.
- Да с кем договор-то, дяденька?
- Это уж не твоя забота, не след тебе его имя называть. Главно, чтобы договорился, чья очередь это лето пасти. Ежели не забоишься идти, побожись, что никому сказывать не будешь о хозяине. Ни единой христианской душе!
- Знаешь ведь, дяденька Якуня, что деваться некуда. Пойду и сказывать никому не буду.
- Ну, тогда слушай в оба уха и запоминай. Завтра в полночь пойдёшь к Кривому логу, там полянка есть. В серёдке полянки пенёк стоит. Садись на него и жди, когда из лесу мужик выйдет. Только с первым, гляди, не разговаривай. И не смейся, а то быть беде. Потом выйдет повыше мужчина. С ним тоже в разговоры не вступай. А вот третий будет, высоченный, с ним и разговаривай. Он тебя спросит: принёс, мол, яичко? Ты отвечай, что да.
- Где ж я его возьму, дяденька Якуня? Из курятника?
- Яичко надо в церкве своровать, другое здесь не подойдёт. И тоже в полночь брать надо. Не забоишься, Гриша?
- Забоюсь. Как же в церкве-то воровать? Грех ведь!
- Грех этот я на себя возьму. Мне уж разницы нет - одним больше, одним меньше. Потом он тебе скажет, как яичко делить будете. Здесь уговор такой: кому достанется, тот и пасёт. Попросит он тебя лесину завалить. Ежели ёлка будет, ссекай её комлем на полдень. Ежели осина - вершинкой на полдень. Яичко на серёдку дожить надо, а чтобы оно хозяину досталось, садись всегда с полуденной стороны, чтобы ветки тебе мешали по лесине идти. Как он яичко заберёт, по рукам ударите. Но смотри, дале договаривайся не боле, чем на одну корову, а то нам с тобой несдобровать. Ну, понял ли?
- Понял я, дяденька Якуня, понял. Только шибко страшно.
- А ты не боись, тебе на том свете зачтётся.
Вот и пошёл Гриша в полночь к церкве. Идёт, глаз поднять боится, только чует, что есть догляд за ним, так и свербит в затылке, так и свербит. Отбросил он страхи свои, плечи развернул, гоголем пошёл по улице. Тут как бы и светлее на улице стало. Идёт Гриша и диву даётся. Появились в небе полотнища огромаднейшие - одно белое, другое красное и вроде сжелта ещё. И борются они промеж собой так, что аж полыхает всё кругом зарницами. Вот диво-то! Идёт Гриша и смекает, что неспроста это такое показывается. Предсказание божественное ему было, как дальше человеку на земле нашей жить-быть. Гриша тогда полагал: только сатане всё открыто, что с человеком случиться может. Сам-то он к сатане не обращался. Это ж только в святки, когда шуликины в полынье купаются, по улицам носятся, девки на поклон к сатане идут, чтобы подсказал, какой жених их ожидает. Он имя и распоряжается. Вон, у нас одинов на росстань, где осина бесовская стоит, отправились девки слушаться. Моя-то супружница будущая за ними увязалась. Обидно, вишь, стало, что другие-то не берут с собой. Пришли, шкуру коровью растянули, уселись на неё. Которая постарше всех, ожегом банным обчертилась, а хвост-то позабыла. Накрылись девки полотном беленым, слушают. Вдруг заскрипел снег, завыл кто-то, и шкура у них поехала. Ох, они перепугались! Кто-то за хвост шкуру тянет. Моя-то из-под полотна выпросталась - Господи, Господи! ужас какой! - к хвосту не то свинья, не то собака привязана, летит так, что пыль снежная аж луну застила. И несутся они по буеракам каким-то, а места все незнакомые. И тащит их к речонке. Не иначе, окаянный их под лёд запустить хотел, чтобы уж не нашли. Тут девки запричитали, закрестились, молитвенное что-то затянули. Затявкала, завыла собака эта, закрутилась на одном месте так, что девки и память потеряли. Очнулись когда, глядят: места незнакомые. Потом только признали, что это мельница старая. А уж вёрст десять от дому-то. Так к утру и добрели, изодранные все, помороженные. Слушаться моя больше и не ходила.