― Хорошо, что я вас наконец повстречал, синьор Джильо! ― сказал аббат. ― Теперь я от вас самого узнаю, насколько верны нелепые слухи и разговоры о вашем житье-бытье, которые до меня иногда доходят. Скажите, это правда, что с вами дурно обошлись? Что этот осел импресарио прогнал вас из своего театра, принимая за безумие тот восторг, в какой приводили вас мои трагедии, и еще потому, что вы не хотели читать ничьих стихов, кроме моих? Ужасно... Вы знаете, этот сумасшедший отказался от трагедии и не ставит ничего, кроме дурацких пантомим масок, которые мне до смерти опротивели. Подумайте, этот тупейший из импресарио не желает больше принимать ни одной моей трагедии, хотя ― честным словом заверяю вас в этом ― в моих последних произведениях мне удалось показать итальянцам, что такое настоящая трагедия. Что касается древних трагиков, я имею в виду Эсхила, Софокла и прочих, вы, вероятно, о них слышали, то, конечно, их грубая резкая манера очень неэстетична и ее можно оправдать только тем зачаточным состоянием, в каком тогда находилось искусство; но для нас она совершенно неприемлема. «Софонисба» Триссино и «Каначе» Сперони по невежеству провозглашены великими шедеврами нашей старинной поэзии, но о них не стоит и говорить, коль скоро существуют мои, ибо только они могут служить образцом силы и пленительной мощи истинного трагизма, облеченного в слово. К несчастью, ни один театр не хочет принимать мои пьесы с той поры, как этот злодей, ваш прежний импресарио, свернул на другую дорожку. Но увидите: Trotto d'asino dura poco [9]. Ваш импресарио скоро останется с носом вместе со своим Арлекином, Панталоне, Бригеллой и как они еще там прозываются, эти гнусные ублюдки низменного зубоскальства, а тогда... Поистине, синьор Джильо, ваш уход из театра был для меня ударом кинжала в сердце, ибо ни один актер не сумел столь глубоко постигнуть мои оригинальные, необычайные мысли, как вы... Но давайте уйдем из этой ужасной сутолоки, я просто оглох от нее! Отправимся ко мне на квартиру. Там я прочту вам свою последнюю трагедию, от которой вы придете в такой бешеный восторг, какого никогда не знали. Я озаглавил ее «Белый мавр». Пусть не удивляет вас такое странное название. Оно полностью соответствует необыкновенному, неслыханному содержанию пьесы!
С каждым словом болтливого аббата Джильо чувствовал, как он все больше освобождается от душевного напряжения, в котором находился. В нем вновь взыграла душа, когда он представил себе, как опять выступит в роли трагического героя, декламируя непревзойденные стихи аббата Антонио Кьяри. Он настойчиво расспрашивал аббата, есть ли в «Белом мавре» хорошая, выигрышная роль, которую он мог бы сыграть.
― Разве в моих трагедиях есть хоть одна невыигрышная роль? ― обидчиво спросил аббат. ― Какое несчастье, что все роли в моих пьесах, вплоть до самых маленьких, не могут быть сыграны одними великими актерами. В «Белом мавре» есть раб, он появляется в самом начале катастрофы и произносит следующие слова:
Ah! giorno di dolore! Crudel inganno!
Ah! Signore infelice, la tua morte
Mi fa piangere e subito partire! [10]
Тут он действительно быстро уходит и больше не появляется. Признаю, что роль эта очень мала по объему, но боже мой, синьор Джильо, лучшему актеру понадобилась бы чуть не целая жизнь, чтобы произнести эти стихи в том духе, в каком я их задумал, в каком сочинил, и тогда они не смогут не очаровать публику, не привести ее в безумный восторг.
Так, беседуя, они добрались до улицы Бабуино, где проживал аббат. Крутая лестница, по которой они поднялись, так живо напомнила Джильо о чердаке, что он второй раз нынче подумал о Джачинте и в глубине души предпочел бы встретиться с ней, чем с аббатовым «Белым мавром».
Аббат зажег две свечи, подвинул к столу кресло для Джильо, достал довольно пухлую рукопись, уселся против него и очень торжественно начал:
― «Белый Мавр», трагедия, и т. д. и т. д.
Первая сцена начиналась длинным монологом одного из главных персонажей пьесы, который сперва поговорил о погоде, о надеждах на предстоящий обильный урожай винограда, после чего высказал свои соображения о недопустимости братоубийства.
Джильо сам не понимал, почему стихи аббата, которые он раньше находил замечательными, показались ему сегодня такими пошлыми, глупыми и скучными. Да! Хотя аббат все читал с преувеличенным пафосом громовым голосом, от которого сотрясались стены, Джильо впал в мечтательное состояние, и ему странным образом вспомнилось все, что с ним. произошло с того дня, как дворец Пистойя поглотил фантастическое маскарадное шествие. Полностью отдавшись своим мыслям, он глубже угнездился в кресле, скрестил руки, все ниже, ниже опуская голову.
Сильный удар но плечу разом вывел Джильо из задумчивости.
― Как? ― кричал обозленный аббат ― это он, вскочив, нанес ему удар. ― Вы, если не ошибаюсь, спите? Вам не угодно слушать моего «Белого мавра»? Ага, теперь мне все понятно. Ваш импресарио был прав, когда вас выгнал, ибо вы жалкое ничтожество, утратившее способность чувствовать и понимать высшую поэзию. Знаете ли вы, что судьба ваша решена, что никогда вам больше не подняться из болота, в котором вы погрязли? Вы уснули над моим «Белым мавром»! Это преступление, его ничем не искупить; это грех против святого духа. Убирайтесь ко всем чертям!
Джильо сильно испугался неистового гнева аббата. Он стал со смирением и скорбью уверять его, что надо обладать сильной, твердой душой, чтобы понимать его трагедии, а у него, Джильо, она вся разбита и раздавлена событиями не только странными, призрачными, но и злосчастными, в какие он последние дни вовлечен.
― Верьте мне, господин аббат, ― говорил Джильо, ― надо мной тяготеет таинственный рок! Я похожу на арфу, не способную ни воспринять, ни издать ни единого мелодичного звука. Вам показалось, что я заснул, слушая ваши великолепные стихи. И правда, на меня напала такая болезненная, неодолимая сонливость, что даже самые сильные речи вашего несравненного белого мавра показались мне тусклыми и скучными.
― Вы что, взбесились? ― вскричал аббат.
― Не гневайтесь так на меня! ― продолжал Джильо. ― Я чту вас как величайшего мастера, вам обязан всем своим искусством и теперь ищу у вас совета и помощи. Позвольте рассказать обо всем, что со мной случилось, и поддержите меня в час моего самого тяжкого горя! Помогите мне, чтоб я, восстав в солнечном блеске славы, в которой воссияет ваш «Белый мавр», излечился от злейшей из всех лихорадок!
Эти слова смягчили аббата, и он разрешил Джильо рассказать ему все о сумасшедшем Челионати, принцессе Брамбилле и прочем.
Когда Джильо кончил, аббат на несколько мгновений погрузился в глубокомысленное молчание, потом важным, торжественным тоном изрек:
― Из всего поведанного тобой, мой сын Джильо, я вправе заключить, что ты не виноват ни в чем. Я прощаю тебя, и, дабы ты видел, сколь безграничны мои великодушие и сердечная доброта, через меня тебе выпадет величайшее счастье, какое только может встретиться в жизни! Отдаю тебе роль «Белого мавра», и когда ты ее сыграешь, жгучая тоска души твоей по самому высокому и великому будет утолена. Но, о сын мой Джильо, ты попал в сети к дьяволу! Адская интрига ведется против всего возвышенного в поэзии, против моих трагедий, против меня, и тобой хотят воспользоваться как убийственным орудием. Тебе никогда не доводилось слышать о старом князе Бастианелло ди Пистойя? Он жил в том старом дворце, куда так быстро юркнули трусливые маски, и несколько лет назад бесследно исчез из Рима. Так вот, этот старый князь Бастианелло был самым вздорным чудаком: во всем, что он говорил, что делал, было много нелепого. Так, например, он уверял, будто происходит из королевского рода какой-то далекой, неведомой страны, что ему лет триста ― четыреста от роду, хотя я лично знаю священника, крестившего его здесь, в Риме. Он часто рассказывал о каких-то таинственных посещениях, и правда, в его доме не раз можно было видеть самые фантастические фигуры, которые столь же внезапно исчезали, как появлялись, ― князь называл их членами своей семьи. Но разве так уже трудно переодеть попричудливее своих слуг и служанок? Ведь ими-то и были те необычайные личности, на которые люди глазели разинув рты, принимая князя за необыкновенного человека, чуть не за колдуна. Глупостей он вытворял превеликое множество. Например, известно, что однажды во время карнавала он сеял на Корсо апельсиновые зернышки, из которых, к великому восторгу толпы, вырастали крошечные, прехорошенькие Пульчинеллы, а он уверял, что это самые сладкие для римлян плоды. Но что мне вас утомлять всеми бессмысленными глупостями, какие говорил князь, я лучше вам расскажу о том, что делает его опаснейшим человеком. Можете себе представить, что проклятый старик задался целью убить хороший вкус в литературе и искусстве? И что в театре он взял под защиту маски, отводя им там главное место, признавая право на существование только за древней трагедией, упоминал даже о такого рода трагедии, измыслить которую может только горячечный мозг. В сущности, я никогда толком не понимал, чего он хочет, но по его утверждениям получалось, что высочайший трагизм должен достигаться чуть ли не путем особого вида шутки и что... нет, это невероятно, это почти невозможно выговорить, ― что мои трагедии, понимаете, мои трагедии, по его мнению, необычайно забавны, правда на особый лад, ибо трагический пафос в них сам себя пародирует. Но что мне его глупые мысли и мнения! Если бы князь только этим довольствовался, но ведь в действительности, в страшной действительности, его ненависть обратилась на меня и мои трагедии. Еще до вашего появления в Риме со мной произошло нечто ужасное. Шла лучшая из моих трагедий, не считая «Белого мавра». «Lo spettro fraterno vendicato» [11]. Актеры превзошли самих себя: никогда еще они так не постигали внутреннего смысла моего текста, никогда не были в своих движениях и позах так истинно трагичны. Пользуюсь случаем, синьор Джильо, сказать вам, что ваши жесты, особенно позы, еще далеки от совершенства. Синьор Цекьелли, мой тогдашний трагик, умел, широко расставив ноги, твердо упершись ими в пол и воздев кверху руки, так вращать корпусом, что лицо его попеременно смотрело то вперед, то в спину; своими движениями и мимикой он являл взору зрителей двуликого бога Януса. Это всегда производит самое ошеломляющее действие. И должно быть выполнено всякий раз, как у меня стоит ремарка: «Начинает приходить в отчаяние!» Зарубите это себе на носу, сын мой, и научитесь отчаиваться так, как синьор Цекьелли. Но возвращаюсь к своему «spettro fraterno». Лучшего спектакля я в жизни не видел, и все же публика при каждом слове моего героя разражалась неистовым хохотом. Но когда я увидел в ложе князя ди Пистойя, который первым начинал смеяться, словно подавая знак остальным, мне стало ясно, что это он один, бог знает какими дьявольскими уловками, навлек на меня столь ужасную беду. Как я радовался, когда князь исчез из Рима! Но его дух продолжает жить в старом проклятом шарлатане, в этом сумасшедшем Челионати, который, хотя и тщетно, пытался в театрах марионеток злостно осмеять мои трагедии. Да и князь Бастианелло, видимо, опять шутит свои шутки в Риме; на это указывает диковинное шествие масок, которое вошло в его дворец. Челионати преследует вас, чтобы повредить мне. Ему уже удалось убрать вас с подмостков и уничтожить трагедию в театре вашего импресарио. Вас хотят полностью отвратить от искусства, набивая голову всяческой чепухой, фантастическими бреднями о принцессах, причудливых видениях и тому подобном. Послушайтесь моего совета, синьор Джильо, сидите дома, пейте больше холодной воды и поменьше вина и как можно усерднее штудируйте моего «Белого мавра», которого я дам вам с собой. Только в нем вы почерпнете утешение и покой, а засим счастье, честь и славу. Будьте здоровы, синьор Джильо.