Но как же ее обаял этот еврейский садик «Монтессори», безнадежно обаял, несмотря ни на какие жуткие (по правде сказать) истории о «Двери». Ей сразу полюбились и сводчатые потолки, и световые люки, и принты Фриды Кало на стенах, и изысканные подсвечники к Шабату, а повсюду – ощущение покоя и порядка. В день ее визита она присела на полотняный раскладной стульчик и заворожено глядела, как дети молча расстелили по всей комнате коврики и занялись каждый своими личными и всепоглощающими затейливыми задачками. Класс до краев налился прекрасной, деловитой тишиной. Она почувствовала, как сердце ее сбавляет ход, как ей становится легче – у гомонящего телевизора отключили наконец звук. С какой ясностью поняла она, что незачем было обременять себя все эти годы этой ее торопливой, бестолковой собой, что мысли ее могли быть изящнее, а ментальные тропы свободнее, если бы только ее родители все устроили иначе. Если б только они дали ей вот это!
Но вот поди ж ты: этот садик не произвел на Ундин никакого впечатления. Каждую субботу утром, десять недель подряд они вдвоем взбирались по лестнице вместе с двадцатью другими претендентами и подвергались длительному, доскональному собеседованию, замаскированному под занятие «Мамочка и я». Кейт мгновенно покрывалась испариной. Лишь время от времени Ундин выказывала интерес к перекладыванию ложкой фасоли из одной деревянной плошки в другую, побольше. «Это его работа, помнишь?» – торопливо шептала Кейт, когда Ундин хватала пипетку другого ребенка. Родителям предписывалось сторожить неприкосновенность рабочего пространства каждого малыша, а все их странные маленькие задания – фасоль, мыльная стружка, щипчики, жестянки для печенья и даже паззлы – должны были называться «работой».
Десять недель чуднóй возни – и на радужном бланке прибыло письмо с отказом. Кейт же, как полная идиотка, тут же накатала довольно устрашающей и слегка гламурной директрисе благодарственную записку – в надежде улучшить их шансы на следующий год. Никогда прежде ее так не прибивало. «Ты даже не еврейка», – весьма немилосердно заметила ее мать. Подруга Хилэри, тоже неудачница «Мамочки и меня», призналась, что она за Кейт рада. «Тебе не показалось разве, что они там, ну, немножко роботы? Диккенсовщина какая-то. Детки на конвейере по чистке обуви». И напомнила Кейт про директорскую машину, припаркованную по субботам на специально отведенном месте. «Разве ты не рада, что не будешь платить за этот сливовый „порше“?»
Кейт рада не была. И она приняла это на свой счет – вопреки всеобщим советам. Неделю за неделей они представали пред оценивающими профессиональными очами директора, и при всем старании их все равно сочли ущербными. Какие-такие изъяны или недостатки видела в них она, чего такого они все не разглядели сами? И хотя Кейт говорила это шутливо и с самоиронией, она примечала, что людям от такого вопроса неловко, а потому приучилась задавать его молча, самой себе, катаясь по городу на машине – одна или с Ундин, спящей на заднем сиденье.
– А можно мне маму-жирафу на Рождество? – спрашивает Рути под конец промежутка времени, который сама оценивает как пять минут. Она останавливается у нижней ступеньки лестницы к большому зеленому дому и ждет ответа. Ей нужен ответ, но еще она хочет потанцевать и делает быстрые маленькие шажки взад-вперед, взад-вперед, как снежинка из «Щелкунчика» в пуантах.
– По лестнице люди ходят, – говорит мама. – Ты на горшок не хочешь? Давай сходим поищем, где бы нам на горшок.
– Я просто танцую! – отвечает Рути. – Ты задеваешь мои чувства.
– Тебе надо на горшок, – говорит мама. – Сразу видно.
Но Рути знает, что мама не сосредоточена – смотрит на большую карту эльфийской ярмарки и находит что-то интересное, и Рути может удерживать внутри себя эту егозливую снежинку, сколько влезет. А значит, она выиграла, потому что когда она не ходит на горшок, самые обычные вещи – гулять или даже стоять на месте – будоражат сильнее.
– Тут написано, что есть кукольная комната. Здорово, да? Особая комната, где полно эльфийских кукол. – Мама вглядывается в карту, потом озирается, пытаясь сопоставить карту и местность. – Кажется, туда, – показывает она той рукой, которой не держит Рути.
Рути хочется поглядеть, куда показывает мама, но вместо этого она видит дядю. Тот стоит у края лужайки и смотрит на нее снизу вверх. Это не желудевый человек и на нем нет золотой короны, какая бывает у королей, или остроконечной шляпы волшебника. Она видела у лотерейной будки Деда Мороза, и это не он тоже. Не папа, не учитель и не сосед. Он не улыбается, как коричневый человек, который продает леденцы из фургона. Этот дядя длинный, худой, в плаще, завязанном под горлом, и плащ этот не черный и не синий, а промежуточного цвета, полуночного, и дядя сбрасывает с головы капюшон и смотрит на нее так, будто знает.
– Ты видишь, куда я показываю? – спрашивает Кейт и вдруг присаживается на корточки и вглядывается Рути в лицо. Иногда возникает такое вот запаздывание, она заметила, такой тревожный, рассеянный взгляд. Может, недосыпает – регулярный ранний отход ко сну, который так настоятельно рекомендует доктор Вайсблюс, все никак у них не получается. Простая вроде вещь, если о ней читать, но не на деле! Каждый вечер тикают часы – ужин, десерт, ванна, книги, последний неохотный «пись-пись», – и даже с учетом всех отвлечений, протечек и стычек Кейт кажется, что куда легче за то же время обезвредить бомбу. Поэтому Рути часто устает. А это вполне объясняет замедленную реакцию, упрямство, пугающие, унизительные истерики. Может, и палец она сосет из-за этого больше прежнего? А может, Кейт себя обманывает и на самом деле что-то всерьез не так.
Вечером покопается в интернете.
Кейт медленно встает и тянет Рути за руку. Они спускаются со склона – поискать кукольную комнату. У них сегодня особенный день – день их двоих. Обеим нравится эта связь, когда они держатся за руки, а мысли при этом ветвятся в разные стороны. Будто засыпают рядом, как это у них иногда бывает – вопреки советам доктора Вайссблюса, – и во сне соприкасаются, а сны ведут их по отдельности, но все же есть у них связь. Им обеим нравится не знать, кто кого сейчас ведет, взрослый или ребенок.
Но Рути знает, что сейчас никто не ведет. Дядя в плаще – вот кто вожак, и он хочет, чтоб они спустились к подножью. Он так смотрит на нее – по-доброму, но будто может немножко рассердиться. Надо быстро. Скорей-скорей! Ни на что не отвлекаться. Такие правила. Они идут через лужайку, мимо столов, где рисуют на лицах, мимо жонглеров и пчел, танцующих за стеклом, и Рути понимает, что маме-то, в общем, туда и не надо совсем. Только ей.
Ей смутно кажется, что у дяди под плащом есть для нее подарок. Сюрприз – маленький, хрупкий, как музыкальная шкатулка, но если ее открыть, она, как кроличья нора, поведет вниз, и внутри там все, все, что она только пожелает: наклейки, драгоценности, книжки, куклы, туфли на каблуках, ручные зверки, ленты, кошельки, пуанты, грим. А подарок еще и в том, что не нужно ничего выбирать. Там столько особенных и красивых вещей, и она хочет их все – и все они станут ее, и не будет больше этого безумного чувства: когда они приходят в «Таргет», и ей «Голова Барби – Принцессы острова. Для причесок», нужна так сильно, что, кажется, ее сейчас стошнит. Вот какой у дяди сюрприз. У дяди для нее подарок, и когда она его откроет – станет добрейшим и самым везучим человеком на свете. И самым красивым. Не понарошку, а по правде. Не шутка. Дядя – друг ее родителей, он принес ей подарок, так иногда делают друзья ее родителей из Нью-Йорка или Канады. Пусть дядя будет такой, она хочет, чтоб он стал похож на знакомого. Она спрашивает:
– Мама, а мы знаем вон того дядю или нет?
Мама отвечает:
– Вон того, с гитарой за спиной?
Да нет же, она все испортила. Нет у него никакой гитары.
Рути не видит, о ком говорит мама и почему вдруг у нее голос такой тихий.
– Ух ты, – шепчет мама. – Это же Джон К. Райлли. Забавно. У него дети, наверное, сюда ходят. – Потом она вздыхает и говорит: – Наверняка. – Смотрит на Рути странно. – Знаешь, кто такой Джон К. Райлли?
– Кто такой Джон К. Райлли? – переспрашивает Рути, но лишь маленькая ее часть разговаривает с мамой, а все остальная она думает о сюрпризе. Дядя уже отвернулся, и ей теперь видно только его плащ цвета ночи. А вдруг он уже не даст ей подарок? Мама все испортила, точно.
– Это человек из кино. Из взрослых фильмов.
Самый любимый у Кейт тот, где он играет высокого грустного полицейского – такой он там милый. Разговаривает сам с собой и весь день ездит по городу один под дождем. Прямо хочется дать ему полотенце и обнять. Что-то, конечно, в том фильме было не то – черная женщина в наручниках, жирная, крикливая, а еще то, что мальчишке пришлось вжарить рэп, но Джон К. Райлли сам по себе тут не виноват. Он просто делал свое дело. Играл роль. Даже те неловкие сцены пронизаны его обаянием. Его скромным великолепием! Под бугристой сенью его лба. С его большой головой, полной добрых мыслей и дурашливых шуток. Представить только: сидишь рядом с ним на родительском собрании или на вечере в честь начала учебного года! Она упустила возможность. Вот уж и он, и гитара его исчезают в соснах за парковкой.