И вдруг — Петер едва мог поверить своим глазам — Михель стал расти. Он рос, рос, пока не стал вышиной с кёльнскую колокольню. Тогда он протянул Петеру руку, длинную, как багор, подставил ладонь, которая была больше, чем стол в трактире, и сказал голосом гулким, как погребальный колокол:
— Садись ко мне на руку да покрепче держись за палец! Не бойся, не упадешь!
Замирая от ужаса, Петер перешагнул на ладонь великана и ухватился за его большой палец. Великан стал медленно опускать руку, и чем ниже он ее опускал, тем меньше становился сам.
Когда он наконец поставил Петера на землю, он уже опять был такого роста, как всегда, — гораздо больше человека, но немного меньше сосны.
Петер оглянулся по сторонам. На дне ущелья было так же светло, как наверху, только свет здесь был какой-то неживой — холодный, резкий. От него делалось больно глазам.
Вокруг не было видно ни дерева, ни куста, ни цветка. На каменной площадке стоял большой дом, обыкновенный дом — не хуже и не лучше, чем те, в которых живут богатые шварцвальдские плотогоны, разве что побольше, а так — ничего особенного.
Михель, не говоря ни слова, отворил дверь, и они вошли в горницу. И здесь всё было, как у всех: деревянные стенные часы — изделие шварцвалъдских часовщиков, — изразцовая расписная печь, широкие скамьи, всякая домашняя утварь на полках вдоль стен.
Только почему-то казалось, что здесь никто не живет, — от печки веяло холодом, часы молчали.
— Ну присаживайся, приятель, — сказал Михель. — Выпьем по стакану вина.
Он вышел в другую комнату и скоро вернулся с большим кувшином и двумя пузатыми стеклянными стаканами — точь-в-точь такими, какие делали на заводе у Петера.
Налив вина себе и гостю, он завел разговор о всякой всячине, о чужих краях, где ему не раз довелось побывать, о прекрасных городах и реках, о больших кораблях, пересекающих моря, и наконец так раззадорил Петера, что тому до смерти захотелось поездить по белу свету и посмотреть на все его диковинки.
— Да, вот это жизнь!.. — сказал он. — А мы-то, дураки, сидим весь век на одном месте и ничего не видим, кроме елок да сосен.
— Что ж, — лукаво прищурившись, сказал Михель-Великан. — И тебе пути не заказаны. Можно и постранствовать, и делом позаняться. Всё можно — только бы хватило смелости, твердости, здравого смысла… Только бы не мешало глупое сердце!.. А как оно мешает, черт побери!.. Вспомни-ка, сколько раз тебе в голову приходили какие-нибудь славные затеи, а сердце вдруг дрогнет, заколотится, ты и струсишь ни с того ни с сего. А если кто-нибудь обидит тебя, да еще ни за что ни про что? Кажется, и думать не о чем, а сердце ноет, щемит… Ну вот скажи-ка мне сам: когда тебя вчера вечером обозвали обманщиком и вытолкали из трактира, голова у тебя заболела, что ли? А когда судейские описали твой завод и дом, у тебя, может быть, заболел живот? Ну, говори прямо, что у тебя заболело?
— Сердце, — сказал Петер.
И, словно подтверждая его слова, сердце у него в груди тревожно сжалось и забилось часто-часто.
— Так, — сказал Михель-Великан и покачал головой. — Мне вот говорил кое-кто, что ты, покуда у тебя были деньги, не жалея, раздавал их всяким побирушкам да попрошайкам. Правда это?
— Правда, — шепотом сказал Петер. Михель кивнул головой.
— Так, — повторил он опять. — А скажи мне, зачем ты это делал? Какая тебе от этого польза? Что ты получил за свои деньги? Пожелания всяких благ и доброго здоровья! Ну и что же, ты стал от этого здоровее? Да половины этих выброшенных денег хватило бы, чтобы держать при себе хорошего врача. А это было бы гораздо полезнее для твоего здоровья, чем все пожелания, вместе взятые. Знал ты это? Знал. Что же тебя заставляло всякий раз, когда какой-нибудь грязный нищий протягивал тебе свою помятую шляпу, опускать руку в карман? Сердце, опять-таки сердце, а не глаза, не язык, не руки и не ноги. Ты, как говорится, слишком близко все принимал к сердцу.
— Но как же сделать, чтобы этого не было? — спросил Петер. — Сердцу не прикажешь!.. Вот и сейчас — я бы так хотел, чтоб оно перестало дрожать и болеть. А оно дрожит и болит.
Михель засмеялся.
— Ну еще бы! — сказал он. — Где тебе с ним справиться! Люди покрепче и те не могут совладать со всеми его прихотями и причудами. Знаешь что, братец, отдай-ка ты его лучше мне. Увидишь, как я с ним управлюсь.
— Что? — в ужасе закричал Петер. — Отдать вам сердце?.. Но ведь я же умру на месте. Нет, нет, ни за что!
— Пустое! — сказал Михель. — Это если бы кто-нибудь из ваших господ хирургов вздумал вынуть из тебя сердце, тогда ты бы, конечно, не прожил и минуты. Ну, а я — другое дело. И жив будешь и здоров, как никогда. Да вот поди сюда, погляди своими глазами… Сам увидишь, что бояться нечего.
Он встал, отворил дверь в соседнюю комнату и поманил Петера рукой:
— Входи сюда, приятель, не бойся! Тут есть на что поглядеть.
Петер переступил порог и невольно остановился, не смея поверить своим глазам.
Сердце в груди у него так сильно сжалось, что он едва перевел дыхание.
Вдоль стен на длинных деревянных полках стояли рядами стеклянные банки, до самых краев налитые какой-то прозрачной жидкостью.
А в каждой банке лежало человеческое сердце. Сверху на ярлычке, приклеенном к стеклу, было написано имя и прозвище того, в чьей груди оно раньше билось.
Петер медленно пошел вдоль полок, читая ярлычок за ярлычком. На одном было написано: «сердце господина начальника округа», на другом — «сердце главного лесничего». На третьем просто — «Иезекиил Толстый», на пятом — «король танцев».
Дальше подряд стояли шесть сердец скупщиков хлеба, три сердца богатых ростовщиков, два таможенных сердца, четыре судейских…
Словом, много сердец и много почтенных имен, известных всей округе.
— Видишь, — сказал Михель-Великан, — ни одно из этих сердец не сжимается больше ни от страха, ни от огорчения. Их бывшие хозяева избавились раз навсегда от всяких забот, тревог, пороков сердца и прекрасно чувствуют себя, с тех пор как выселили из своей груди беспокойного жильца.
— Да, но что же теперь у них в груди вместо сердца? — спросил, запинаясь, Петер, у которого голова пошла кругом от всего, что он видел и слышал.
— А вот что, — спокойно ответил Михель. Он выдвинул какой-то ящик и достал оттуда каменное сердце.
— Это? — переспросил Петер, задыхаясь, и холодная дрожь пробежала у него по спине. — Мраморное сердце?.. Но ведь от него, должно быть, очень холодно в груди?
— Конечно, оно немного холодит, — сказал Михель, — но это очень приятная прохлада. Да и зачем, собственно, сердце непременно должно быть горячим? Зимой, когда холодно, вишневая наливка греет куда лучше, чем самое горячее сердце. А летом, когда и без того душно и жарко, ты и не поверить, как славно освежает такое мраморное сердечко. А главное — оно-то уж не забьется у тебя ни от страха, ни от тревоги, ни от глупой жалости. Очень удобно!
Петер пожал плечами.
— И это все, зачем вы меня позвали? — спросил он у великана. — По правде сказать, не того я ожидал от вас. Мне нужны деньги, а вы мне предлагаете камень.
— Ну, я думаю, ста тысяч гульденов хватит тебе на первое время, — сказал Михель. — Если сумеешь выгодно пустить их в оборот, ты можешь стать настоящим богачом.
— Сто тысяч!.. — закричал, не веря своим ушам, бедный угольщик, и сердце его забилось так сильно, что он невольно придержал его рукой. — Да не колотись ты, неугомонное! Скоро я навсегда разделаюсь с тобой… Господин Михель, я согласен на всё! Дайте мне деньги и ваш камешек, а этого бестолкового барабанщика можете взять себе.
— Я так и знал, что ты парень с головой, — дружески улыбаясь, сказал Михель. — По этому случаю следует выпить. А потом и делом займемся.
Они уселись за стол и выпили по стакану крепкого, густого, точно кровь, вина, потом еще по стакану, еще по стакану, и так до тех пор, пока большой кувшин не опустел совсем.
В ушах у Петера зашумело и, уронив голову на руки, он заснул мертвым сном.
Петера разбудили веселые звуки почтового рожка. Он сидел в прекрасной карете. Лошади мерно стучали копытами, и карета быстро катилась. Выглянув из окошка, он увидел далеко позади горы Шварцвальда в дымке синего тумана.
Сначала он никак не мог поверить, что это он сам, угольщик Петер Мунк, сидит на мягких подушках в богатой барской карете. Да и платье на нем было такое, какое ему и во сне не снилось… А все-таки это был он, угольщик Петер Мунк!..
На минуту Петер задумался. Вот он первый раз в жизни покидает эти горы и долины, поросшие еловым лесом. Но почему-то ему совсем не жалко уезжать из родных мест. Да и мысль о том, что он оставил свою старуху мать одну, в нужде и тревоге, не сказав ей на прощание ни одного слова, тоже нисколько не опечалила его.
«Ах да, — вспомнил он вдруг, — ведь у меня теперь каменное сердце!.. Спасибо Михелю-Голландцу — он избавил меня от всех этих слез, вздохов, сожалений…»