— Я перехитрил их! — превозмогая боль от порезов и ссадин, воскликнул окровавленный Тоуд. — Они сбились со следа. Да, я был близок к смерти, но я сумел вырваться из ее когтистых лап. Кто, я спрашиваю, кто осмелится не согласиться с тем, что я — величайший, умнейший и прозорливейший из всех жаб на этом свете? Да если бы за мной гнались бешеные псы из самой преисподней — я все равно ушел бы от них!
Так он убеждал себя, сидя на той самой кочке, убеждал в том, что сам оказался кузнецом своего если не счастья, то по крайней мере везения. Вскоре, вновь ощутив себя триумфатором, он встал, чуть поморщившись от боли, и осмотрел останки велосипеда.
— О мой железный скакун, — обратился Тоуд к велосипеду. — Мне тяжело и горько покидать тебя здесь, тебя, верного и надежного друга, отдавшего за меня свою жизнь. Я устрою тебе достойное почетное погребение и вовеки буду поминать тебя в своих молитвах.
Не без труда взвалив на себя чугунные останки, Тоуд перетащил сломанный велосипед через дорогу и, раскачав, довольно бесцеремонно закинул как мог далеко в прорытую за обочиной канаву — чтобы скрыть от посторонних глаз столь явную улику своего бегства именно в этом направлении.
Что же касается охоты, принятой им за погоню, от результата которой еще недавно, как ему казалось, зависела его жизнь, то теперь ему не было до нее никакого дела. Он выжил, а представить происходившее на дороге в самом героическом и выгодном для себя свете он уж как-нибудь сумеет. Сейчас главным для него было развить успех предпринятой операции, говоря точнее — смываться из этих мест подобру-поздорову.
Подобрав инструменты и сумку и заново перемазав сажей мордочку (чтобы сохранить полноценный камуфляж), он с видом героя, только что совершившего очередной подвиг и безмятежно ожидающего еще дюжину-другую поводов для великих деяний на долгом пути к отчему дому, двинулся дальше по дороге, на этот раз — пешком.
Следует заметить, что к вечеру поддержание героического облика стало даваться Тоуду хуже. Уже натертый где надо седлом, он теперь натер себе и лапы, да к тому же устал, проголодался и умирал от жажды. Он надеялся, что встреча со случайным прохожим могла бы как-то облегчить его страдания, но дорога была, как назло, пустынна. Уйдя от погони, Тоуд уверовал в действенность своего маскарада и теперь не только не боялся, но даже, наоборот, всячески желал встретиться с людьми. Но, судя по оживленности этой «трассы», Тоуд предположил, что судьба забросила его в медвежий угол, на какую-то уже много веков не используемую древнюю караванную тропу.
В отличие от прохожих перекрестки на этой дороге попадались ему довольно часто. Каждый из них искушал свернуть в сторону в надежде оказаться на более оживленной магистрали. Идти напрямик, через поля и перелески, Тоуд не решился. Во-первых, ему абсолютно не были знакомы эти места, а во-вторых, трубочист, шествующий пешком по обочине дороги, представлял собой вполне естественное, не вызывающее нездорового интереса зрелище. Но тот же персонаж, продирающийся сквозь живые изгороди, штурмующий заборы и преодолевающий прочие препятствия на пересеченной местности, неминуемо вызвал бы самые жгучие подозрения. Таков уж он, этот недобрый, враждебный ко всему необычному мир. Итак, Тоуд продолжал двигаться вдоль по дороге, подогревая себя надеждой (не слишком, впрочем, успешно) на то, что его упорство будет в конце концов оценено судьбой по достоинству и должным образом вознаграждено.
Ни малейшего намека на свет в конце тоннеля не мелькнуло перед ним вплоть до того, как начало смеркаться. К тому времени, в добавление к боли от ушибов, ссадин и потертостей, к голоду и жажде, Тоуд ощутил и первые признаки еще одной напасти — холода. Его первые колючие щупальца уже прошмыгнули под легкую, выношенную одежду трубочиста, и было совершенно очевидно, что к вечеру, а уж тем более к ночи эти мучения стократно усилятся.
Долгожданный намек на свет в конце тоннеля появился лишь в уже сгустившихся сумерках. При ближайшем рассмотрении он действительно оказался светом, мелькнувшим впереди у самой дороги. Излучали этот свет окна очаровательного придорожного домика — из тех, чьи садики окаймлены изгородью из шиповника, а клумбы, стоит лишь сойти снегу, зацветают морем ранних нарциссов и подснежников. Летом же такой домик обязательно украсит высаженная вдоль стен жимолость.
На данный же момент Тоуд (как он полагал) вполне мог рассчитывать на добродушное гостеприимство крестьянина или наемного работника — владельца этого дома, а при определенном везении и на предоставление в единоличное пользование для ночлега небольшого амбара, замеченного Тоудом во дворике. Проходя по дорожке, ведущей через садик к дому, он всячески убеждал себя в том, что простой трубочист непременно должен вызвать прилив доверия и сострадания у столь же простых и непритязательных обитателей этого дома.
— Вернувшись в Тоуд-Холл, — поклялся себе Тоуд, стуча в дверь, — я обязательно пришлю этим людям кое-какие продукты, чтобы они могли безбедно пережить остаток зимы, не экономя содержимое своего погреба.
Впрочем, все благие — и не благие — намерения Тоуда были им забыты, когда из-за двери до него донесся сильный, грубовато-хриплый женский голос, вопрошающий: «Это ты, голубчик?» То, что прозвучало потом, удивило Тоуда еще больше. «Эй, вы, мелочь пузатая, слышите — папа вернулся», — раздалось из-за двери.
Затем дверь распахнулась, и на Тоуда обрушился поток радушия — больший, чем даже самовлюбленный Тоуд мог счесть подобающим для своей персоны.
На пороге стояла она — необъятная в смысле габаритов, необузданная в своем радушии, монументально-величавая в своих объятиях.
— Ну наконец-то, — с довольным видом заявила женщина, крепко обнимая обалдевшего Тоуда сильными, крепкими крестьянскими руками. — Наконец-то ты вернулся, душечка моя!
Она явно и предположить не могла, что произошла ошибка, что перед нею не тот, кого она ждала. Лишь на миг разжала она свои объятия — только затем, чтобы, перехватив Тоуда поудобнее, вновь прижать его к себе и расцеловать в обе перемазанные сажей щеки.
— Голубчик ты мой, — повторила женщина.
Этот прием так ошеломил Тоуда, что он потерял не только дар речи, но — на время — и способность мыслить. Все, что он мог (находясь по-прежнему в жарких объятиях восхищенно глядящей на него женщины), — это рассеянно рассматривать сначала ее, а затем ее дом… нет, теперь, пожалуй, это был и его, их дом.
Дети — теперь его дети, — сбежавшиеся на зов матери, стояли у порога. Их было пятеро. Пятеро мальчишек, мал мала меньше, кругленькие, упитанные, — в общем, уменьшенные, перепачканные сажей копии чего-то среднего между нею и им самим. На каминной полке в глубине комнаты Тоуд рассмотрел фотокарточку в рамочке, которую он безошибочно определил как портрет не так давно опоенного им трубочиста — при полном параде: перепачканного сажей, со щетками, скребками и прочими инструментами. Внизу, под грязным силуэтом, чья-то не искушенная в каллиграфии рука вывела: «Наш Грэмп».
А выше, на стене над камином, там, где обьтно висит давний охотничий трофей или древний клинок, оставшийся в доме в наследство со времен крестовых походов, Тоуд обнаружил последнее свидетельство того, куда именно злая, несправедливая, предательская Судьба забросила его. Там на почетном месте, как главная достопримечательность и ценность этого дома, гордо висела старинная щетка трубочиста, с ручкой из полированного красного дерева и медными кольцами и шляпками винтов, начищенными до зеркального блеска, словно пуговицы и кокарда сержанта полиции.
— Здравствуй, папа, добро пожаловать домой, — проскандировал нестройный квинтет. Некоторая несогласованность детских голосов искупалась пятью широкими улыбками, светившимися, как медные причиндалы ремесла трубочиста над ребячьими головами.
Следует признать, что к этому моменту Тоуд совсем ослаб, потерял волю к сопротивлению и был готов сдаться на милость победителя. Тяжкий день здорово измотал его. Угроза опознания в доме лорда, спасительный вызов трубочиста, сам побег, погоня, закончившаяся похожим на бритье облизыванием собачьими языками, наконец, долгая дорога — все это дало о себе знать. Прекрасно понимая, что случай привел его в дом того самого трубочиста, где благодаря искусной маскировке ни жена хозяина, ни его дети не обнаружили подмены, Тоуд поддался искушению не раскрывать им глаза на правду — до поры до времени.
В какой-то момент все происходящее предстало перед ним в розовом свете. Из дверей кухни до него доносились восхитительные ароматы горячей еды. Еда эта была простой, грубой, скорее всего чем-то вроде густой похлебки, но эта еда предназначалась, несомненно, ему (если точнее — тому, в чьем образе он сейчас предстал). Большая глиняная кружка тоже явно не для чужого дяди была выставлена на стол. Вот-вот и она будет до краев наполнена пивом, сидром или еще каким-нибудь популярным среди простонародья бодрящим напитком.