Виольдамур ничего не слышал, а видел только, глядя прямо в глаза Степаниды Павловны, старых врагов своих, чертей разного покрою, которые дразнили его страшными и омерзительными ужимками. От этого лицо его приняло такое страшное выражение, что Степанида, хоть она была и не робкого десятка, перекрестилась наконец и, отступая задом, вышла тою же дорогою, которой вошла, и унесла с собою свечу. Хозяин остался опять в потемках, но все еще стоял, как настороже против неприятеля, вытянувшись, стиснув кулаки, протянув шею и поворачивая голову медленно то в ту, то в другую сторону. Немного погодя двери в залу притворились из гостиной плотно и замок щелкнул, а из передней вскоре затем вошел человек со свечой, потом другой с чаем, там третий с одним прибором; накрыли в зале столик и подали ужинать; между тем девка едва не увязла в дверях с огромной периной, как с возом сена, протащила ее, однако же, и понесла в кабинет, где принялась взбивать ее и стлать постель. Долгое время все это ходило вокруг Христиана как китайские тени, наконец вопрос человека: "Кушать будете-с?" – пробудил его несколько, он прошелся по комнате, вышел освежиться на воздух, услышал там отрывок разговора между дворовыми людьми, в положении его вовсе не утешительный, воротился в комнаты, заперся в кабинете и кинулся, накрыв лицо руками, на одинокую постель.
Утром Виольдамур проснулся от стуку у дверей кабинета; он вскочил и стал оглядываться, чтобы опознаться, где и что он – перед ним диван, на котором постлана постель, под окном стол, пара старых стульев, целая стена уставлена книгами на полках, над диваном мужской портрет, изображавший, как казалось, покойного хозяина,- и все это покрыто густою пылью и паутиной. Между тем кто-то нетерпеливо ломится в запертую дверь; Христиан отпирает – входит довольно ощипанный малый и на вопрос: что нужно? отвечает спокойно, проходя в угол к окну: "Да барин трубку спрашивает, гневается, что долго не подаешь, а тут вы изволили запереться". Лакей взял трубку и ушел. Вскоре пришел другой и подал Христиану чашку чаю.
Слово "барин" ошеломило Виольдамура как обухом. "Барин",- подумал он, и простофиля наш теперь только стал догадываться, что самому ему, конечно, в доме этом барином не бывать и что нынешнее похождение его не иное что, как подготовленная самого дурного разбору шутка. Христиан рассвирепел; он был в состоянии снести в эту минуту с лица земли весь дом и всю деревню супруги своей и не помня себя с проклятиями кинулся в другие покои. Двери в гостиную разлетелись вдребезги; пробежав в одну секунду еще одну комнату, Виольдамур застал все новое семейство свое за утренним чаем. Супруга ахнула, взглянув на исступленного мужа своего, и кинулась под защиту братца; дети с визгом рассыпались во все концы, а ротмистр встал, а как лютый Христиан сам первый пошел на него в отчаянную атаку, то приземистый, широкоплечий братец вышвырнул жиденького немца в один толчок из комнаты, припер дверь и заступил ее ногою. Между тем люди сбежались, и штабс-ротмистр, ухватив трость покойного первого супруга сестрицы своей, вышел расчесться со вторым супругом ее, позвав еще с собою двух человек. Христиана выпроводили, или вытолкали на крыльцо, велели в ту же минуту закладывать бричку, а штабс-ротмистр остался с дубиной на часах при изгнаннике; между тем пасынки его показывали ему из-за дядюшки языки, а успокоенная супруга с удовольствием поглядывала на сцену эту в окно. Вскоре выкинули Виольдамуру узел вещей его и шляпу, которую Аршет немедленно подхватил в зубы, упросили гостя-хозяина сесть в бричку и повезли. Бешеная минута прошла для Христиана, он остыл и дрожал только всем телом. Растянувшись в изнеможении на мягком сене, покрытом ковром, пролежал он несколько часов почти без чувств.
Наконец бричка остановилась, кучер слез с козел и остался караулить Христиана, а дворовый человек, сидевший также на козлах, хлопотал о наемке сменных лошадей: распоряжение чрезвычайное, которое показывало, что Виольдамура хотели доставить куда-то не теряя времени, не кормя лошадей. Христиан приподнял голову, глядел, припоминал – церковь как будто знакомая, а где и когда видел ее, не упомнит. В это время крестьяне, подошедшие к бричке, глядели с любопытством на проезжего и также, по-видимому, его узнавали. "Ведь это молодой,- сказал один кучеру,- что вчера у нас с барыней вашей венчался?" – "Он".- "Что же так он не успел приехать домой, опять едет?" – "У нас, брат, так,- отвечал кучер, собирая вожжи и ударив лошадь ни за что ни про что кулаком по зубам, – у нас все так, привезем да отвезем. Лих больно, не годится нам такой, буянить стал, с барином в драку полез было – вот и прокатим его домой, коли дом есть свой, да и свалим, а не то высадим где у забора…"
Христиан опять уже лежал спокойно навзничь и от солнца накрыл глаза черным шейным платком. Он слышал все это, глядел сквозь платок как сквозь сито на яркое солнце, и между светлыми искорками опять стали плясать у него перед глазами чертенята. Кучер супруги его, держа лошадей своих в поводу, подошел сбоку к бричке и спросил: "Что ж, барин, на водку будет, что ли? Вишь,- продолжал он, отходя в сторону,- спит, не бойсь…" Потом закричал на лошадь, которая шла очень спокойно, ткнул ее дугой в морду, спросил, когда та отшатнулась: "Но, чего испужалась, не видала, что ли, дуги?" и отправился дальше; ямщик с другим провожатым сели на козлы, и бричка покатилась.
Прошло еще несколько часов, и бричка опять остановилась; лакей обернулся и спросил: "А куда прикажете ехать?" Виольдамур привстал, чтобы осмотреться и узнать, о чем его спрашивают – видит вокруг себя чистое поле, выгон, перед собою как будто знакомые кровли, а подле сбоку одинокую будку и в ней белого козла, с которым ямщик здоровался, снимая шляпу и называя его Василием Васильевичем. Виольдамур догадался, что его привезли в Сумбур, вышел из брички, не говоря ни слова, и поплелся пешком, не зная и не думая о том, куда он идет.
Следить ли нам теперь на этом последнем пути отчаяния за невозвратно погибшим Виольдамуром? Томительное однообразие этого пути, нисходящего прямою дорогою к пропасти, в которой мы должны увидеть бедного Христиана, заставляет нас уклониться от этой тяжкой обязанности. Под предлогом, что не желаем утомить читателя рядом печальных и возмущающих душу картин, мы бросим только сострадательный взгляд на ту, которая представляет нам жалкого героя повести нашей на последней и низшей степени человечества. Все убито в нем, кроме одних только остатков животной жизни, и самая душа без ведома хозяина подвигает еще кое-как ржавые колеса разрушающегося снаряда. Каждый член и каждая мышца тяготеет долу, утратив самостоятельную жизнь и жизненное напряжение, одна только левая нога удерживается в своем положении своей силой и показывает, что перед нами сидит, вероятно, еще живой человек, правая вся отвалилась и лежит на земле; одна рука покоится на Аршете, другая уперлась на колено и в свою очередь слабо поддерживает голову, которую плеча не могут уже снести и потому предоставили законам тяготения неодушевленных тел. Печальная картина поздней осени окружает помешанного; развалившийся тын – последний его приют; лохмотья покрывают наготу; омерзительное утешение многих несчастных земляков наших лежит подле боку, но и это утешение пришло уже к концу; словом, все кончено. Один Аршет может еще возбудить в нас какое-нибудь благородное чувство; неразумная тварь, которая с участием положила лапу на своего господина и глядит ему в глаза, в эту минуту, конечно, гораздо выше того, кому она служила десять лет с такою неизменною верностию, стараясь отблагодарить за каждый кусок хлеба посильными своими услугами.
Итак, вот в каком положении теперь перед нами Христиан Виольдамур, за которым мы следили со дня рождения его, познакомившись с добрыми старичками, родителями его, с Акулиной и большой ее ложкой, с глухим дядей, кухаркой его, с Иваном Ивановичем – и мимоходом еще со многими другими людьми. Кто ожидал прочитать роман, тот ошибся и будет сетовать: это ряд готовых картин, по которым провели мы зрителей с объяснительной статьей в руках. Может быть иные, дошедши до той картины, о которой мы сейчас говорили, усомнятся, стоил ли предмет этот резца и карандаша и стоит ли он внимания таких образованных и благовоспитанных читателей … ответ на это мог бы быть очень обширен; но мы постараемся сократить его в несколько строк. Строгие ценители и судьи наши, которые боятся мозолей и потому никогда почти сами не берут в руки топор или рубанок, а прогуливаются только со складным аршинчиком, присяжные судьи наши говорят, что между изящным и нравственным нет ничего общего; что цель изящного стоит сама по себе, а нравственного сама по себе. И потому если большая часть французских романов новой школы безнравственны, то есть оставляют на душе такое впечатление, от которого читатель старается как-нибудь отделаться, забыть его, потому что оно оскорбляет в сокровенной глубине нравственное чувство, выставляя его ничтожной химерой, тогда как разврат и порок, как у Репетилова водевиль, у романистов этих есть вещь, а прочее все гиль, если, говорю, это так, и ценители наши сами иногда вынуждены бывают в том сознаться,- то они отвечают: какая нужда, произведение все-таки изящно, и его должно читать, удивляться и венчать лаврами творца его.