— Горшеня, — говорит, — кажись это он, комодик!
Горшеня своё отложил, к Ивану подполз. Отрыли комод, отворили дверцы, а внутри — сундук! Скоба на нём заржавела, к замку приросла. Ничего, справились — отколотили ржавчину, замок сбили, отринули тяжёлую крышку. Обнаружился внутри фигурный футляр — всё, стало быть, в строгом соответствии с указанной в плане очерёдностью. Футляр тот оказался совсем ветхий, рассохшийся, Горшеня с него пыль сдунул — остальное само и рассыпалось. И предстало перед друзьями дивное диво — швейная машина ручного образца, с хитрой системой заправки ниток, с самовращающимся колесом, со всякими дополнительными приспособлениями.
— Эх! — досадует Горшеня. — Жалко, что заржавела! Такую бы машину да в нашу деревеньку — сразу бы рай в ней начался, без всякой предварительной подготовки!
— Это хорошо, что рай, — комментирует Иван, разглядывая подробности механизма. — Ну-ка посвети мне, Горшеня, вот сюда: кажется мне, что иголки тут и нету вовсе!
Горшеня посветил фонарём в ту сторону, где по мнению Ивана должна была располагаться игла, — действительно нет ничего. Забеспокоились оба, принялись машинку щипать, за винтики потягивать. Наконец Горшеня нашёл сбоку специальную крышечку, а под ней — деревянное яйцо. Иван развинтил его пополам, извлёк иглу заветную.
— Вот она, родимая…
— Неужто нашли? Не верится…
От волнения у Вани голова кругалём пошла, в затылке покалывать стало…
В этот самый момент из сундука выскользнула небольшая зелёная змейка с малиновым пятном на спинке, юркнула бесшумно вниз, проползла промеж хлама и затекла кровяной струйкой в помятое ведро. Там и затихла, затаилась. Иван и Горшеня её при тусклом желудочном освещении и не приметили.
Иван иголку двумя руками держит впереди себя, а руки дрожат крупной дрожью, рассмотреть иглу не дают. Он глаза напрягает, пелену слёзную сморгнуть пытается, и кажется ему, будто нет в его руках иголки, будто обман зрения! Никак ему фокус не настроить — морока какая-то накатила! Выдохнул он нервно, зажмурил глаза. С зажмуренными глазами чувствует — вот она, игла, здесь, сквозь все ожоги в пальцах ощущается её отцовский металл. Только вдруг опять неладное: кажется Ивану теперь, будто кто-то к нему подошёл спереди да иглу тихонько забрал: ап — и нету! Иван раскрыл глаза, смотрит на пальцы, а пальцы окостенели, побелели, не чувствуют ничего. Но иглы в них нет — точно!
— Горшеня! — кричит Иван. — Ты где?
— Здеся, — отзывается тот из дальнего угла. Он специально чуть отошёл, чтобы Ивана одного с иглой оставить.
— Это ты у меня иголку взял, Горшеня? — спрашивает Иван как можно спокойнее, а сам глядит на руки — нет иглы, хоть ты убей, нет!
Горшеня встревожился, из угла полез, шумит мусором.
— Иван, ты чего мелешь? Ты выпустил её, что ли?
Нет, думает Иван, не мог Горшеня иглу взять — он позади, да и далеко… Схватился за лоб, виски пальцами сжал.
— Я глаза закрыл на миг, — говорит, — а у меня иглу… как будто кто-то из рук взял…
— Да ты чего, Ваня! — подгребает Горшеня, Ивана за руку хватает, — здеся нет никого, окстись. Поищи, куда ты завалил-то её!
Только хотел Ивану под ноги посветить, как оба слышат: некто от них в противоположный угол метнулся, заспотыкался о скарб. Горшеня фонарик в ту сторону направил, а ничего, кроме шевеления старых предметов, не видать — будто пустота их задевает и опрокидывает.
— Невидимка! — шепчет Ваня, а громко сказать не решается, чтобы не спугнуть пакостника. — Стой, ворюга окаянный…
Тут фонарик, как назло, погас. Горшеня его трясёт, а Иван в сумрак вглядывается, старается невидимку разглядеть.
— Вот! — шепчет Горшеня. — Я ж и говорю: какой-то лишний рот с нами всю дорогу ошивался! Зайцем, значит, сопутствовал! Чувствовал я: уши чьи-то торчат…
А невидимка сапой-сапой — и в угол уходит. Только по шубуршанию хлама его передвижения прослеживаются. Горшеня глазом маршрут отмечает, а что предпринять, не знает — лучше, думает, сейчас не дёргаться, не упустить его след из виду. И Ивана за рукав взял — дескать, не шевелись, спугнёшь! А вор невидимый до стенки дошёл, замер на несколько секунд и вдруг, похоже, оступился — грохнул ведром и как завопит на всё чрево — аж стены заколыхались. Горшеня с Иваном вздрогнули, смотрят, не отрывая глаз, на то место, где невидимка шумит и воет, а там полный раскардаш — рухлядь летит, ломаются предметы от невидимой пляски.
— На помощь! — орёт невидимый. — Помогите! Змея!
Иван рванулся было вперёд, но Горшеня его за локоть удерживает.
— Стой, Ваня, иглу потеряем! В свалке её не найдём потом.
И тут невидимка пятнами пошёл — видимость себе возвращать стал порциями. Сперва какие-то бледные всполохи пошли, потом рухнуло прозрачное тело на мусорный завал: вот и лицо в полутьме проступило, вот сжатая в кулак рука, вот туловище — показало позвоночник и тут же животом вывернулось, будто всплыло, а вот и ноги, и одна нога дёргается, пытается что-то с себя сбросить, а на икре — будто зелёный браслет или удавка болтается. Горшеня и Иван приблизились к невидимке, а тот уже почти совсем виден стал, черты на нём проступили и заострились — уходит таким образом из отца Панкрация страх, вместе с жизнью уходит.
— Всё, — хрипит бывший инквизитор, — умираю, ребята!
Горшеня к его ноге подобрался, смотрит — раздавленная змейка на ней повисла и вся нога судорогой доходит, сейчас яд змеиный всё тело съест, всю душу поглотит.
— Иглу отдай, твоя затемнённость, — говорит Горшеня.
Отец Панкраций к Ивану лицо своё развернул, говорит ему хрипучим голосом:
— Не подумай плохое, — хотел доброе дело напоследок состряпать, на скорую руку… Думал, Иван, тебя от греха уберечь, на себя его зачислить, мне уж одним больше, одним… Иголку за тебя сломать намеревался. И тебе толк, и мне смягчающее обстоятельство. Для того и шёл с вами. Боялся, а шёл. Да не успел вот, руки онемели… Случайность.
— Не случайность это, — наставляет Горшеня, — а самое что ни на есть закономерие. Добрые дела откладывать не следует, можно не успеть.
Отец Панкраций на него взгляд перевёл.
— Прости меня, мужик. И ты, Иван, прости. Горько мне что-то… Такую я невкусную жизнь прожил… Сластил её, сластил, а всё одно — в конце одна лютая горечь.
Иван взял инквизитора за руку. Тот глаза уж закатывать стал, даже румянец на щеках его выступил, чего много лет не бывало. Однако жив ещё — почувствовал тепло Ивановой руки и опять в себя возвратился ненадолго.
— Это от страха всё, — хрипит. — Страх меня попортил и загубил, зажевал меня до неузнаваемости. Из страха я, Иван, мать твою предал, из страха и над другими измывался. Хотел чужим страхом свой собственный заглушить. Только сейчас уходит тот страх от меня, лишь боль и жалость чувствую. Ничего уже не боюсь, устал бояться, за всё сполна отвечать согласен. И ты не бойся ничего, Иван. И зла на меня не держи. Зло возле себя не стоит держать, его прочь гнать надо, а то не даст спуску…
Дышит ещё, но тяжело уже, сквозь хрип. Иван голову инквизиторскую на колени себе притулил. Опять в себя пришёл умирающий, у Горшени спрашивает совсем уже тусклым голосом:
— А как там, мужик, на том свете? Строго?
Горшеня глаза отвёл, с ответом замешкался.
— Кому как, — говорит. — От каждого по способностям… Да ты не переживай, там по справедливости всё. Чужого не припишут, своего не обойдут.
Инквизитор посмотрел вверх, на Ивана, и вздохнул — глубоко-глубоко, будто нырять собрался. Со всею успокоительной отчаянностью вздохнул — и испустил дух. И весь совершенно видимый сделался.
— Тут его оставлять не будем, — говорит Горшеня, перекрестившись — Возьмём с собою, похороним по-человечески. Всё ж таки местами человек был, не всегда — это самое… невидимое.
Иван молчит. Иголку из мёртвого кулака вынул, ищет, куда бы её спрятать понадёжнее.
— Ты в ворот заколи, по-солдатски, — показывает Горшеня. — Так надёжнее будет, чем в яйце-то.
Иван приспособил иглу к воротнику, потом ладонью лицо обвёл — будто смыл с него непосильную тяжесть.
— Выберемся из этого царства, — говорит с жаром, — и первым делом баньку разыщем — как ты хотел. И всю эту скверную скорлупу с себя сотрём с мылом, всю горечь с себя соскоблим…
— Верно, Ваня, — кивает Горшеня, — опосля того стратегического манёвра, который мы сейчас предпримем для возвращения наружу, без баньки нам точно не обойтися.
40. Обратный путь
Никакой баньки Ивану с Горшеней не представилось — какая там баня, когда на острове ни одной выпуклости нет, сплошной бескорочный мякиш! Пришлось отмываться в борще: то ещё мытьё вышло — не поймёшь, где отмыли, а где ещё больше угвоздохались.
— Будем, — говорит Горшеня, — теперь как те праздные — все красные. Да и ладно, главное, что перевариться не успели.