А малым робятам забавы нужны — матери потаковщицы на улицу выбежат, наговорят круглых ласковых слов. Робята ласковыми словами играют, слова блестят, звенят музыкой. За день много ласковых слов переломают. Ну да матери на ласковы слова для робят устали не знают.
А девкам перво дело песни. На улицу выскочат, от мороза подол на голову накинут, затянут песню старинну, длинну, с переливами, с выносом! Песня мерзнет колечушками тонюсенькими-тонюсенькими, колечушку в колечушко, отсвечиват цветом каменья драгоценного, отсвечиват светом радуги. Девки из мороженых песен кружева сплетут да всяки узорности. Дом по переду весь улепят да увесят. На конек затейно слово с прискоком скажут. По краям частушек навесят. Где свободно место окажется, приладят слово ласково: «Милый, приходи, любый, заглядывай!»
Нарядне нашей деревни нигде не было.
Весной песни затают, зазвенят, как птицы каки невиданны запоют!
С этого и повелась торговля песнями.
Как-то шел заморский купец, он зиму проводил по торговым делам, нашему языку обучался. Увидал украшенье — морожены песни — и давай от удивленья ахать да руками размахивать.
— Ах, ах, ах! Ах, ах, ах! Кака распрекрасна интересность диковинна, без всякого береженья на само опасно место прилажена!
Изловчился купец да отломил кусок песни, думал — не видит никто. Да, не видит, как же! Робята со всех сторон слов всяческих наговорили, и ну в него швырять. Купец спрашиват того, кто с ним шел:
— Что за шутки колки каки, чем они швыряют?
— Так, пустяки.
Иноземец и «пустяков» набрал охапку. Пришел домой, где жил, «пустяки» по полу рассыпал, а песню рассматривать стал. Песня растаяла да только в ушах прозвенела, а «пустяки» на полу тоже растаяли да запоскакивали кому в нос, кому в рыло. Купцу выговор сделали, чтобы таких слов в избу не носил.
Иноземцу загорелось песен назаказывать: в свою страну завезти на полюбование да на послушанье.
Вот и стали песни заказывать да в особы ящики складывать (таки, что термоящиками прозываются). Песню уложат да обозначат, которо — перед, которо — зад, чтобы с другого конца не начать. Большие кучи напели. А по весне на пароходах и отправили. Пароходищи нагрузили до труб. В заморску страну привезли. Народу любопытно, каки таки морожены песни из Архангельскова? Театр набили полнехонек.
Вот ящики раскупорили, песни порастаяли да как взвились, да как зазвенели! Да дальше, да звонче, да и все. Люди в ладоши захлопали, закричали:
— Еще, еще! Слушать хотим!
Да ведь слово не воробей, выпустишь — не поймашь, а песня, что соловей, прозвенит — и вся тут. К нам письма слали и заказны, и просты, и доплатны, и депеши одну за другой: «Пойте больше, песни заказывам, пароходы готовим, деньги шлем, упросом просим: пойте!»
Коли деньги шлют, значит, не обманывают. Наши девки, бабы и старухи, которы в голосе, — все принялись песни тянуть, морозить. Сватьина свекровка, ну, та сама, котора отругиваться бегала, тоже в песенно дело вошла. Поет да песенным словом помахивает, а песня мерзнет, как белы птицы летят. Внучка старухина у бабки подголоском[41] была. Бабкина песня — жемчуга да брильянты-самоцветы, внучкино вторенье, как изумруды.
Девки поют, бабы поют, старухи поют.
Песня делам не мешат, рядом с делом идет, доход дает.
Во всех кузницах стукоток, брякот стоит — ящики для песен сколачивают.
Мужики бороды в стороны отвернули, с помешки чтобы бороды слов не задерживали.
— Дакосе[42] и мы их разуважим, свое «почтенье» скажем.
Ну и запели!
Проходящи мимо сторонились от тех песен. Льдины летели тяжело, но складно. Нам забавно: пето не для нас, слушать не нам. Для тех песен особы ящики делали и таки большущи, что едва в улице поворачивали. К весне мороженых песен больши кучи накопились.
Заморски купцы приехали. Деньги платят, ящики таскают, на пароход грузят и говорят:
— Что таки тяжелы сей год песни?
Мужики бородами рты прикрыли, чтобы смеху не было слышно, и отвечают:
— Это особенны песни, с весом, с особенным уважением в честь ваших хозяев напеты. Мы их завсегда оченно уважам. Как к слову приведется, каждый раз говорили: «Кабы им ни дна ни покрышки». Это-то по-вашему значит — всего хорошего желам. Так у нас испокон века заведено. Так всем и скажите, что это от архангельского народу особенно уважение.
Иноземцы и обрадели[43]. Пароходы нагрузили, флагами обтянули, в музыку заиграли. Поехали. Домой приехали, сейчас афиши и объявления в газетах крупно отпечатали, что от архангельского народу особенно уважение заморской королеве: песни с весом!
Король и королева ночь не спали, спозаранку задним ходом в театр забрались, чтобы хороши места захватить. Их знакома сторожиха пропустила.
Вот ящики поставили и все разом раскупорили. Ждут. Все вперед подались, чтобы ни одного слова не пропустить.
Песни порастаяли и начали звенеть.
На что заморски хозяева нашему языку не обучены, а поняли!
Лень да Отеть
[44]
или-были Лень да Отеть.
Про Лень все знают: кто от других слыхал, кто встречался, кто и знается, и дружбу ведет. Лень — она прилипчива: в ногах путается, руки связывает, а если голову обхватит, — спать повалит.
Отеть Лени ленивей была.
День был легкой, солнышко пригревало, ветерком обдувало.
Лежали под яблоней Лень да Отеть. Яблоки спелы, румянятся и над самыми головами висят.
Лень и говорит:
— Кабы яблоко упало мне в рот, я бы съела.
Отеть говорит:
— Лень, как тебе говорить-то не лень?
Упали яблоки Лени и Отети в рот. Лень стала зубами двигать тихо, с передышкой, а съела-таки яблоко.
Отеть говорит:
— Лень, как тебе зубами-то двигать не лень? Надвинулась темна туча, молнья ударила в яблоню. Загорела яблоня, и большим огнем. Жарко стало.
Лень и говорит:
— Отеть, сшевелимся от огня. Как жар не будет доставать, будет только тепло доходить, мы и остановимся.
Стала Лень чуть шевелить себя, далеконько сшевелилась.
Отеть говорит:
— Лень, как тебе себя шевелить-то не лень? Так Отеть голодом да огнем себя извела. Стали люди учиться, хоть и с леностью, а учиться. Стали работать уметь, хоть и с ленью, а работать. Меньше стали драку заводить из-за каждого куска, лоскутка.
А как лень изживем — счастливо заживем.
Виталий Валентинович Бианки
[45]
Лесные домишки
[46]
ысоко над рекой, над крутым обрывом, носились молодые ласточки-береговушки. Гонялись друг за другом с визгом и писком: играли в пятнашки.
Была в их стае одна маленькая Береговушка, такая проворная, никак ее догнать нельзя было — от всех увертывается.
Погонится за ней пятнашка, а она — туда, сюда, вниз, вверх, в сторону бросится да как пустится лететь — только крылышки мелькают!
Вдруг, откуда ни возьмись, Чеглок-Сокол мчится. Острые изогнутые крылья так и свистят.
Ласточки переполошились: все — врассыпную, кто куда, мигом разлетелась вся стая.
А проворная Береговушка от него без оглядки за реку, да над лесом, да через озеро!
Очень уж страшной пятнашкой был Чеглок-Сокол.
Летела, летела Береговушка — из сил выбилась.
Обернулась назад — никого сзади нет. Кругом оглянулась — а место совсем незнакомое. Посмотрела вниз — внизу река течет. Только не своя — чужая какая-то.
Испугалась Береговушка.
Дорогу домой она не помнила: где ж ей было запомнить, когда она неслась без памяти от страха?
А уж вечер был — ночь скоро. Как тут быть?
Жутко стало маленькой Береговушке. Полетела она вниз, села на берегу и горько заплакала.
Вдруг видит: бежит мимо нее по песку маленькая желтая птичка с черным галстучком на шее.
Береговушка обрадовалась, спрашивает у желтой птички:
— Скажите, пожалуйста, как мне домой попасть?
— А ты чья? — спрашивает желтая птичка.
— Не знаю, — отвечает Береговушка.
— Трудно же будет тебе свой дом разыскать! — говорит желтая птичка. — Скоро солнце закатится, темно станет. Оставайся лучше у меня ночевать. Меня зовут Зуёк. А дом у меня вот тут — рядом.
Зуек пробежал несколько шагов и показал клювом на песок. Потом закланялся, закачался на тоненьких ножках и говорит:
— Вот он, мой дом. Заходи!
Взглянула Береговушка: кругом песок да галька, а дома никакого нет.
— Неужели не видишь? — удивился Зуек. — Вот сюда гляди, где между камешками яйца лежат.
Насилу-насилу разглядела Береговушка: четыре яйца в бурых крапинках лежат рядышком прямо на песке среди гальки.
— Ну, что же ты? — спрашивает Зуек. — Разве тебе не нравится мой дом?