Старик Леднев ушел в комнату, влез на печь, давил храпака.
— Как бродится, Игорь? — спросил Пеликан. Он облокотился о верхнюю ступеньку, подставив ветру могучую, крытую густыми черными волосами грудь, разбросал по траве босые ноги в белых подштанниках.
Игорь скептически глянул на свои — тощие, хорошо еще, что загорелые и тоже малость волосатые. Про трусы его и Пеликан и профессор уже спрашивали, домогались: что за мода, откуда такая невидаль? Чего-то объяснил, придумал — про Европу, про парижские силуэты. А дело в том, что, собираясь сюда, подбирая рубаху и брюки попроще, «вневременные», не подумал о том, что трусов Россия-матушка в те годы не знала, куда позже они появились. Вот и пришлось выкручиваться…
— Чего молчишь, Европа? — поддел-таки его Пеликан, не утерпел.
— Нормально бродится, Пеликан.
— А зачем тебе это нужно, ответь-ка?
Точный вопрос! Пеликан и сам не подозревает, что попал в яблочко, в середку. Зачем он здесь, Игорь Бородин, мальчик-отличник, благополучный отпрыск благополучной семьи? Что он потерял? И ладно бы польстился на пресловутую романтику, пробрался бы в Первую Конную или к Котовскому, скакал бы с шашкой наголо на лихом коне. Или в неуловимые мстители подался бы. А то — в Среднюю Азию, в барханы, с винчестером: по басмаческим тюльпекам — огонь!.. Так нет, бредет по срединной Руси, белых не видит, красных не встречает, ведет долгие и довольно нудные разговоры с ветхим профессором, соней и обжорой, в бане вот моется… Зачем его сюда понесло?
Ай-ай-ай, какое странное поколение пошло! Не купишь его, видите ли, прекрасной романтикой сабли и ветра. Был ведь в восьмом классе — только этим и бредил: «Я все равно паду на той, на той далекой, на гражданской…» А теперь иное подавай?
Выходит, что иное. А что иное? Игорь и сам толком не знал. Только чувствовал, что в хождениях своих с профессором, во встречах с Пеликаном, таинственным и до ужаса манящим к себе человеком, в коротких — на полуслове — разговорах с теми, кто встречается им на пути, в деревнях или прямо на проезжей дороге, в слепых поисках этих обретает он что-то, чего не хватало ему в жизни. Не героику ее, нет, хотя и не прочь бы встретиться с какой- нибудь засадой белых, чтоб постреляли (над головой!), а то и в плен взяли, в холодную кинули (ненадолго!) — жив еще в нем былой восьмиклассник. Но если не будет с ним такого, не расстроится он, точно знает. Другое — ценнее. Что другое — это он пока не мог сформулировать. Даже для себя, не то что для Пеликана.
Так и ответил:
— Не знаю, Пеликан, пока не знаю, — спохватился и добавил: — Ну а вообще-то я в Москву иду, к родителям.
— В Москву и попроще можно. Поездом, например. Ходят поезда, хоть и редко. А все быстрее добрался бы.
— Быстрее мне не нужно.
— Вот и я чувствую. Темнишь ты что-то, браток.
— А ты, Пеликан, не темнишь?
— Я? Господь с тобой!
— Сам давеча сказал: бога нет… А вот кто ты такой, какого цвета — тайна.
— Цвета я обыкновенного, ехали бояре, — хмыкнул Пеликан и почесал грудь. — Черного, как видишь. Таким мама родила. Да и папаня брюнетом был.
— Так и я тебе могу ответить. Иду, мол, потому, что ноги дадены. Смотрю по сторонам, раз глаза есть.
— Тут ты не соврал: хочется тебе по сторонам смотреть. Глаза-то широко раскрыл.
— Да что я вижу, Пеликан? Тишь да гладь…
— Везло, брат, счастливец.
— Раскрывай глаза, не раскрывай, кроме красот природы, ни черта не увидишь.
— Вот ты как заговорил, парень… Жаль. Я считал тебя умнее.
Игорь обиделся: его, видите ли, умнее считали. Ах, мы польщены, мы ликуем, мы кому-то умными показались! Не очень-то и старались…
Пеликан понял, что обидел парня.
Сказал:
— Сидим мы с тобой, два здоровых мужика, ну я поздоровее, не в том суть, ехали бояре, но сидим и ни хрена не делаем, пузо солнышку подставляем. А ты вокруг погляди. Что видишь? Нищета вокруг, дорогой Игорек, нищета беспросветная. Здесь белая гвардия, серебряный полк полковника Смирного прошел, все подчистую подобрал. Вон в той избе, видишь, где солома на крыше прохудилась, петух был, один петух на всю деревню, курей не осталось. Так серебряные орлы чего учудили, когда всю жратву до крошки вымели? Словили петуха и ну сечь его. За то, что курей, подлец, не уберег. И что ты думаешь? Засекли птицу. По счету — на двадцать втором ударе богу душу отдал, прости, ехали бояре, что опять бога помянул…
— Ты это к чему? — осторожно спросил Игорь.
— А к тому, что, помимо глаз, тебе еще и мозги вручены. Чтоб думать и выводы делать. Лучше правильные.
— Какие же здесь выводы?.. Гады они, твои серебряные орлы… — Игорь очень старался быть бесстрастным, но не сдержался, выдал себя — злость прорвалась, и Пеликан ее заметил.
— Во-первых, не мои они, я-то себя орлом не считаю, именем другой птицы зовусь. А мыслишь верно: гады. И не потому, что петуха жалко. Он один в деревне погоды не сделает, хотя, может, для ребятишек здешних петуха того лучше б сварить. Но поскольку у нас с тобой птичий разговор завелся, то я об орлах спрошу. Не высоко ль они залетели?
Состояние у Игоря сейчас — прямо в драку бросайся. Вывел его из долготерпения Пеликан своими подкольчи- ками, вывел тем, что сам дурачком представляется и Игоря таковым держать хочет. А не выкусишь ли, дорогой Пеликан, птичка длинноносая? Черт с ней, с конспирацией, с легендой затруханной, сил нет ахинею слушать!
Встал, прошелся перед Пеликаном, хитро на него снизу поглядывающим, даже глаза сощурившим, — ну чисто кот на солнце.
— Вот что, Григорий Львович, — так и назвал вопреки просьбам, — хочешь знать, что я об орлах думаю? Пожалуйста. Отлетались они, недолго осталось. За что они сражаются? За белую идею? Нет такой идеи! Они Русь отстаивают, отвоевывают. А от кого? От краснопузой сволочи? Так краснопузая сволочь Русь и есть. Значит, не за Русь, не за идею они воюют, а за себя, за свои права и привилегии. И не понимают, что безнадега это… — в запальчивости школьное слово употребил, любимое слово Валерки Пащенко.
А Пеликан послушал, головой покивал и спросил:
— Все они?
Старая школьная шутка, Игорь ее не раз применял. Когда-нибудь соловьем зальется, начнет витийствовать, но прервать его бессмысленным вопросом, к делу не относящимся, — тут же запнется, недоумевая, начнет выяснять суть вопроса.
Так и Игорь — затормозил на полном скаку:
— Кто все?
А вопрос, оказывается, был со смыслом. Пеликан пояснил:
— Все поголовно за привилегии сражаются? И солдатики?
Игорь сообразил, что зарвался. В самом деле. Какие у солдат, то есть бывших крестьян, привилегии?..
— Ну-у, солдаты в большинстве своем мобилизованы.
— То-то и оно. А ведь воюют. И неплохо воюют, как и все, за что русский мужик берется.
— Одурманены пропагандой.
— А что ж они красной пропагандой не одурманены? Или неубедительна? А казалось бы, куда там: мир, земля, воля, хлеб — все ваше, берите, распоряжайтесь! А они, распропагандированные, за своих бывших хозяев бьются, жизни кладут. Тут, браток, не так все просто, как кажется… А думаешь ты верно, хотя и сыроват, сыроват. Ну, это наживное… Так что не греши на свои глаза. Они у тебя в нужном направлении смотрят, — встал, потянулся с хрустом и в дом вошел.
А Игорь остался на дворе. Пошел к баньке и сел там на завалинку. Стыдно ему было. А еще историком собрался стать, косноязычный! Не сумел объяснить Пеликану даже не смысл белого движения — смысл-то на поверхности лежит, — а достаточную пока жизнеспособность его. Восемнадцатый год на дворе. До Москвы и Петрограда — версты немеренные. Деревни — одна другой глуше, бедность изо всех дыр прет. Пока мужик разберется, за кого сражаться стоит, он, не исключено, голову сложит в бою со своим же братом мужиком. Но ведь вскорости разберется, до конца все поймет — сам поймет и разъяснят ему. Кто разъяснит? А нагайки командирские. А ночные расстрелы. А лихая удаль белых гвардейцев, которым уж и живых людей не хватает — петухов пороть начали. Лю- дей-то они не только порют, но и вешают и стреляют… Вон в Ивановке Федор рассказывал, хозяин избы, где они с Ледневым ночевали. Прошел через них полк, может, как раз того полковника Смирного, и для показу комиссара плененного в деревню привел. Привязал комиссара, как князя Игоря, к двум елкам за обе ноги и… Ну, день-два еще погужевались в Ивановке орлы, покуражились, поживились и ушли верхами. А половинки комиссарского тела все на елках висели. Даже Федор, а он германскую вынес, ногу на ней потерял, и то крестился, когда рассказывал. Говорил: жуткое дело, когда они на ветру раскачиваются…
Вот это и есть — красная пропаганда. И если бы ее еще словом подкрепить, кто б тогда к белым примкнуть вздумал?..
А чего ж ты, Игорек, не подкрепил? Ведь мог же, мог! Легенду свою замечательную бережешь? Грош ей цена, если будешь ходить по земле наблюдателем…