— Ты его, Евдоха, одного в бане не оставляла?
— Да нет, дядя Гриша, не бывало такого. Ежели одна по нужде выходила, дак другая оставалась, все, как заведено было.
Они, вишь, со старушкой-то решили скрыть поначалу, что не все ладно. Вот и не сказывали.
— Смотри, Евдоха, все ли так было?
— Да все, все, дяденька.
— Ну ладно, до завтрева прощайте, а утром ты мне, Евдоха, сон свой расскажешь. Только чтоб все без утайки!
С тем и вышел. А поутру просыпается Евдоха вся в слезах.
— Ой, Господи, Господи! Спаси мя и помилуй, прости все прегрешения наши! Ой, да за что же мне такое наказание, Господи! Да что же это такое привиделось!
Так и причитала, пока Гриша не пришел. А как появился он, она и вовсе в три ручья залилась.
— Ну, сказывай быстрее, что видала во сне-то. Может, помочь еще вашей беде время есть. Она малехо успокоилась и рассказывать зачала:
— Иду я по громадному лугу. Травы кругом мягкие, цветочки пестренькие, так и стелются под ногами. А босиком иду, вроде и не по земле, не чую ног под собой. Трава-то мягче пуху лебединого. Иду я, иду, а впереди оградочка виднеется. Беленькая оградочка, штакетины там легонькие, тоненькие. В оградке детишки ходят. Посмотришь на них — сердце радуется, какие они умытые да причесанные. Волосики у всех длинные, ниже плеч опускаются — и у мальчиков, и у девочек, У каждого в руках игрушка или книжка там. Одни губками шевелят — читают, другие с игрушками играются. Одежи белые длинные. И ходит с ними вроде воспитательница. Тоже халатик на ей длинный, белый, до полу. А Ванюша мой по-за оградкой ходит, плачет. Смотрит на ребятишек и еще горше заливается, тихонечко так, нешумно. Ему тоже в оградочку охота — книжки почитать, игрушками поиграться. Бровки нахмурил, насупился, так и скулит, как собачка побитая. А воспитательница мимо проходит и не видит Ванюшеньку. Сердце у меня зашлось — сыночек, кровиночка! Подхожу я к воспитательнице ихней: «Что же вы Ваню моего не пускаете?» А она мне: «Не нервничайте, мамаша! Не положено его туда пускать. Не наш он, нельзя ему со всеми детьми». Как так нельзя, роженое ведь дитятка! Вот я и заплакала сама. «Что ж вы говорите такое? Не собачка ведь он. Чем он хуже этих-то?» Воспитательница вроде смягчилась лицом. «Сходите, мамаша, к сторожу нашему, может, он пропустит, а мне нельзя». Пошла я к сторожу. А он бородатый, борода чуть не до пояса спускается, глаза в морщинках, добрые, как лучики от них исходят. «Знаю, — говорит,— твое горе, Евдоха. Знаю, да помочь не могу. Сходи к набольшему, может, он заступится, поможет чем».
Отправилась я к набольшему ихнему. Иду, глаз поднять боюсь. Стыд меня жжет проклятущий, испереживалась вся. Подхожу. «Не бойся,— говорит,— женщина, подними глаза. Грех на тебе тяжкий — родное дитё уберечь не смогла. Взял бы я его в оградочку к детям, да не могу. Не наш он, уж не обессудь. Живи надеждой, Евдокия, времени у тебя на все про все не более суток осталось». Сказал так и пропал. И луга не стало, и оградочки, и детишек в оградочке этой, и сторожа, и воспитательницы. Только пустошь кругом кочковатая, всеми ветрами продуваемая. И ни деревца тебе, ни былиночки. Стоит посередь пустоши Ванечка мой и горько плачет. Тут-то я и проснулась. Ой, Господи, Господи, за что ж мне мука такая нечеловеческая!
И снова слезами горькими залилась, стала о столешницу хлестаться, как невеста на просватанье. В кровь руки исхлестала. Помолчал Гриша, задумался.
— Сутки, говоришь, дадены?
— Да сутки, сутки, миленький! Спаси уж дитятко мое ненаглядное, а то не жизнь мне, сей же час задавлюсь!
Тут-то старушка не сдюжила, все рассказала, как было на деле, как Евдоху банник давил, как бросили они мальчонку.
— Да знаю я, бабушка. Ясный у Евдохи сон был. Пока ты за водой рыскала, а молодуха от сатаны отбивалась, подменили вам мальчонку. Веник сунули. Он сухой, вот и шуршит, как хнычет, а вам блазнит, что это человеческий детеныш.
— Что ж делать-то, родной, подскажи, Гришенька. Что хошь тебе за то будет!
— Да что с вас возьмешь? Ничего не надо. Обещайтесь только, что молебны отслужите да нищей братии хоть что-то из капитала раздадите.
— Это мы завсегда, только спаси, Гришенька, парнишечку нашего, ничего на доброе дело не пожалеем!
— Давайте мне мальчонку, веник ваш банный, сейчас и пойду.
Евдоха за сверточек цепляется, обезумела, ревмя ревет, у братана у самого слезы на глазах. А мы, угланы, забились в угол и языки прикусили. Чуем, что страшное дело происходит. Как ушел Григорий, все в избе и замерло. Вернулся только часа через два. Весь взмок, рубаха на спине потемнела, в сенях от него пар валил, как от жеребенка запаленного. Пришел, к пече привалился, едва дух переводит.
— Нет, не соглашаются отдавать. Голубенка мне взамен все выбрасывают. Сейчас снова пойду, только отдышусь.
Отдышался Григорий и пошел опять. Час проходит, еще того страшнее возвращается.
— Трудную вы мне задачу задали. И сейчас не отдают. То щенка выбросят, то поросеночка молочного. Приглянулся Ваня им, видать.
Посидел так за столом какое-то время, ковш квасу выхлебал, в третий раз пошел. Возвращается, на себя не похожий.
— Получай, Евдоха, свое сокровище!
Сказал и пал, как замертво. Вот уж похлопотали мы над ним. А младенчик спит себе. Сиську пососал и уснул — намаялся за три дня-то. Евдоха над ним склонилась и на шаг боится отойти. Григорий, как в память вернулся, снова стращать начал.
— Муки ваши еще не закончились. Пока некрещеный младенец, всякого ожидать можно. В избе-то его святые наши стеречь будут, а вот как крестить повезем, тут глаз да глаз нужен. Да вы не отчаивайтесь, я, силы будут, помогу. Но, всякое бывает, ко всему готовым нужно быть.
Два дня минуло, в церкву засобирались, крещение принимать. А то, хоть и живой младенчик, его вроде и нету вовсе. Ни имени, ни защиты от напастей.
Церкву-то, поди, знаешь нашу, бывал ведь. Нынче мода пошла — в храм, как на экскурсию ходить. А наша-то церква знаменита на всю округу. Здесь ведь раньше, еще при царе-Косаре, люди не жили. Это дед моего деда сюда первый пришел. Беглый он был, не то от солдатчины, не то от боярских лютостей. Беглые людишки завсегда в наши земли свободные стремились, тут уж таких много побывало. Поселился здесь Егор Сушь — мне имечко в его честь досталось, — на берегу речки избу поставил, обустраиваться стал. Тоскливо только одному пришлось. Вот и стало ему ночами чудиться, что с верхов крик петушиный доносится. По тому случаю и речку Чудовкой назвали. А потом раз углядел: стружь да щепки по реке плывут. Это уж первейший признак — в верхах кто-то поселился. Стали друг к дружке в гости наведываться да и зажили вместе. Потом еще кто-то пришел, из беглых. Так, человек к человеку, и деревня наша встала. Народ появился — на пеньки грех молиться, вот и порешили часовенку рубить. Срубить-то недолго — и место нашлось, на самом высоком берегу. Там, что вниз, что вверх, далеко все видать. Река-то на излучину идет, дак там такие леса открываются, что сердце не нарадуется, особо когда солнце садится. Толково наши предки жили — ладно место для жилья подбирали, ладно работали, ладно веселились. Сруб-то для часовенки поставить — дело нехитрое, да вот где икону взять, хоть бы уж какую-то? Думали-думали, так в голову и не забрело. А к вечеру бегут с реки угланы, орут во все горло: «Икона плывет, икона!» Мужики — на берег, глядят: и взаправду икону к берегу прибило. Одно только странно — она против течения приплыла. Тут ее из воды и вынули, в часовенку внесли. И начались с того дня службы, крестины да венчания.
Потом уж, много позднее, решили каменную церковь наладить. Деревня-то разрослась, народу много — негоже всем в деревянную часовенку хаживать. Да с каменной церквой такая, вишь, приключилась история. Правду, нет ли говорят, врать-то вроде не с чего, только церква наша сама себя строила. Людям не понятно, как это так — и камень завезли, и раствор намесили, а каменщикам невозможно даже за фундамент взяться, не пускает их к материалу. Однако ночью камень — как убывает. Так оно и шло. Старухи говорили: мол, Бог с ним, с камнем, без божественного промышления тут не обошлось. Потому и трогать не велели. И вот в одно прекрасное утро ахнули все жители. В ночь церква сама прямо из земли поднялась. Куполами сияет, решетки на окнах узорчатые, а над вратами икона Божьей Матери в дорогом окладе — хоть сейчас службу отслужить можно. Но порешили сначала внутреннее убранство в Явленной церкви закончить — ее Явленной назвали. Позвали богомаза, который по стенам выучен писать был, он по канону и расписал. Но первейшая картина у него с преисподней вышла, как там черти грешников на костре палят, в котлах варят. И — надо же такому случиться! — только закончил он работу, грохнуло в небе, хоть и день ясный был, вдарила в самую церкву громовая стрела. Но не то удивительно, что светлым днем, а то, что прямо в глаз сатане. Исправлять тогда не велели, так и простояла эта картина с ущербом до тех дней, как церкву порушили.