Голодный, жаждущий – меня они
Не замечают; стражду, как никто
И сонный не страдал – мое ж страданье
Для них не быль, а вымысел давнишний,
Давно рассказанная детям сказка.
Таков мой жребий. Ты, быть может,
С презреньем спросишь у меня: зачем же
Сюда пришел я, чтоб такой
Безумной басней над тобой ругаться?
Таков мой жребий, говорю, для всех
Вас, близоруких жителей земли;
Но для тебя моей судьбины тайну
Я всю вполне открою… Слушай.
Я – Агасфер; не сказка Агасфер,
Которою кормилица твоя
Тебя в ребячестве пугала; нет!
Я Агасфер живой, с костями, с кровью,
Текущей в жилах, с чувствующим сердцем
И с помнящей минувшее душою.
Я Агасфер – вот исповедь моя.
О нет! язык мой повторить не может
Живым, для слуха внятным словом
Того, что некогда свершилось, что
В проклятие жизнь бедную мою
Преобразило. Имя Агасфер
Тебе сказало все… Нет! в языке
Моем такого слова не найду я,
Чтоб то изобразить, что был я сам,
Что мыслилось, что виделось, что ныло
В моей душе и что в ночах бессонных,
Что в тяжком сне, что в привиденьях,
Пугавших въявь, мне чудилось в те дни,
Которые прошли подобно душным,
Грозою полным дням, когда дыханье
В груди спирается и в страхе ждешь
Удара громового; в дни несказанной
Тоски и трепета, со дня Голгофы
Прошедшие!.. Ерусалим был тих,
Но было то предтишье подходящей
Беды; народ скорбел, и бледность лиц,
Потупленность голов, походки шаткость
И подозрительность суровых взглядов —
Все было знаменьем чего-то, страшно
Постигнувшего всех, чего-то, страшно
Постигнуть всех грозящего; кругом
Ерусалимских стен какой-то мрачный,
Неведомый во граде никому,
Бродил и криком жалобным, на всех
Концах всечасно в граде слышным: «Горе!
От запада и от востока горе!
От севера и от полудня горе!
Ерусалиму горе!» – повторял.
А я из всех людей Ерусалима
Был самый трепетный. В беде всеобщей
Мечталась мне страшнейшая моя:
Чудовище с лицом закрытым, мне
Еще неведомым, но оттого
Стократ ужаснейшим. Что он сказал мне —
Я слов его не постигал значенья:
Но звуки их ни день, ни ночь меня
Не покидали; яростью кипела
Вся внутренность моя против него,
Который ядом слова одного
Так жизнь мою убил; я приговора
Его могуществу не верил; я
Упорствовал обманщика в нем видеть;
Но чувствовал, что я приговорен…
К чему?.. Неведенья ужасный призрак,
Страшилище без образа, везде,
Куда мои глаза ни обращал я,
Стоял передо мной и мучил страхом
Неизглаголанным меня. Против
Обиженного мной и приговор мне
Одним, еще непонятым мной, словом
Изрекшего, и против всех его
Избранников я был неукротимой
Исполнен злобой. А они одни
Между людьми Ерусалима были
Спокойны, светлы, никакой тревогой
Не одержимы: кто встречался в граде
Смиренный видом, светлым взором
Благословляющий, благопристойный
В движениях, в опрятном одеянье.
Без роскоши, уж тот, конечно, был
Слугой Иисуса Назорея; в их
Собраниях вседневно совершалось
О нем воспоминанье; часто, посреди
Ерусалимской смутной жизни, было
Их пенье слышимо; они без страха
В домах, на улицах, на площадях
Благую весть о нем провозглашали.
Весь город злобствовал на них, незлобных;
И эта злоба скоро разразилась
Гонением, тюремным заточеньем
И наконец убийством. Я, как дикий
Зверь, ликовал, когда был перед храмом
Стефан, побитый каменьем, замучен;
Когда потом прияли муку два
Иакова – один мечом, другой
С вершины храма сброшенный; когда
Пронесся слух, что Петр был распят в Риме,
А Павел обезглавлен: мнилось мне,
Что в них, свидетелях его, и память
О нем погибнет. Тщетная надежда!
Во мне тоска от страха неизвестной
Мне казни только раздражалась. Я
При Ироде-царе рожденный, видел
Все время Августа; потом три зверя,
Кровавой властью обесславив Рим,
Погибли; властвовал четвертый, Нерон;
Столетие уж на плечах моих лежало;
Вокруг меня четыре поколенья
Цвели в одном семействе: сыновья,
И внучата, и внуков внуки в доме
Моем садились за мою трапезу…
Но я со дня того в живом их круге
Все более и боле чужд, и сир,
И нелюдим, и грустен становился;
Я чувствовал, что я ни хил, ни бодр,
Ни стар, ни молод, но что жизнь моя
Железно-мертвую приобрела
Несокрушимость; самому себе,
Среди моих живых детей, и внуков,
И правнуков, казался я надгробным
Камнем, меж их могил стоящим камнем:
И лица их имели страшный цвет
Объятых тленьем трупов. Все уж дети
И все уж внуки были взяты смертью;
И правнуков с невыразимым горем
И бешенством я начал хоронить…
Тем временем час от часу душнее
В Ерусалиме становилось. Зная,
Что будет, все Иисуса Назорея
Избранники покинули убивший
Учителя их город и ушли
За Иордан. И все, и все сбывалось,
Что предсказал он: Палестина вся
Горела бунтом; легионы Рима
Терзали области ее; и скоро
Приблизился к Ерусалиму час
Его судьбы; то время наступило,
Когда, как он пророчил, «благо будет
Сошедшим в гроб, и горе матерям
С младенцами грудными, горе старцам
И юношам, живущим в граде, горе
Из града не ушедшим в горы девам».
Веспасианов сын извне пути
Из града все загородил, вогнав
Туда насильно мор и голод;
Внутри господствовали буйство, бунт,
Усобица, безвластъе, безначалье.
Владычество разбойников, извне
Прикликанных своими на своих.
Вдруг три осады: храма от пришельных
Грабителей, грабителей от града, града
От легионов Тита… Всюду бой;
Первосвященников убийство в храме:
На улицах нестройный крик от страха,
От голода, от муки передсмертной,
От яростной борьбы за кус согнившей
Еды, рев мятежа, разврата песни,
Бесстыдных оргий хохот, стон голодных
Младенцев, матерей тяжелый вой…
И в высоте над этой бездной днем
Безоблачно пылающее небо,
Зловонную заразу вызывая
Из трупов, в граде и вне града
Разбросанных; в ночи ж, как божий меч,
Звезда беды, своим хвостом всю твердь
Разрезавшая пополам. Ерусалиму
Пророча гибель… И погибнуть весь
Израиль обречен был; отовсюду
Сведенный светлым праздником пасхальным
В Ерусалим, народ был разом предан
На истребленье мстительному Риму.
И все истреблены: убийством, гладом,
В когтях зверей, прибитые к крестам,
В цепях, в изгнанье, в рабстве на чужбине.
Погиб господний град – и от созданья
Мир не видал погибели подобной.
О, страшно он боролся с смертным часом!
Когда в него, все стены проломив,
Ворвался враг и бросился на храм, —
Народ, в его толпу, из-за ограды
Исторгшись, врезался и, с ней сцепившись,
Вслед за собой ее вовлек в средину
Ограды. Бой ужасный, грудь на грудь,
Тут начался; и, наконец, спасаясь,
Вкруг скинии, во внутренней ограде
Столпились мы, отчаянный, последний
Израиля остаток… Тут увидел
Я несказанное: под святотатной
Рукою скиния открылась, стало
Нам видимо невиданное оку
Дотоль – ковчег завета… В этот миг
Храм запылал, и в скинию пожар
Ворвался… Мы, весь гибнущий Израиль,
И с нами нас губящий враг в единый
Слилися крик, одни завыв от горя,
А те заликовав от торжества
Победы… Вся гора слилася в пламя,
И посреди его, как длинный, гору
Обвивший змей, чернело войско Рима.
И в этот миг все для меня исчезло.
Раздавленный обрушившимся храмом,
Я пал, почувствовав, как череп мой
И кости все мои вдруг сокрушились.
Беспамятство мной овладело… Долго ль
Продлилося оно – не знаю. Я
Пришел в себя, пробившись сквозь какой-то
Невыразимый сон, в котором все
В одно смешалося страданье. Боль
От раздробленья всех костей, и бремя
Меня давивших камней, и дыханья
Запертого тоска, и жар болезни,
И нестерпимая работа жизни,
Развалины разрушенного тела
Восстановляющей при страшной муке
И голода и жажды – это все
Я совокупно вытерпел в каком-то
Смятенном, судорожном сне, без мысли,