– Ах вы, любезные мои повытчики[3], батюшкины посольщики[4], нашему делу помощники, пожалуйте сюда!
И тотчас, отколе ни возьмись, старик идет, клюкой подпирается, на нем шапка мотается, головой кивает, бородой след заметает; стал и послушно от повелительницы приказания ожидает.
– Сослужи-ка ты мне, вещун-чародей, службу, сосчитай до утра: сколько в трех больших амбарах государевых счетом зерен?
– Ах, любезная наша повелительница, дочь родная-кровная нашего отца-командира, это не служба, а службишка, а служба будет впереди.
Сам как свистнет да гаркнет на своих на приказчиков, так со всех сторон налетели, тьма-тьмущая! Как принялись за работу, за расчет, не довольно по горсти – по зерну на каждого не досталось!
Еще черти на кулачки не бились, наш Иван просыпается, глаза протирает, сон тяжкий отряхает, беду неминучую, смерть верную ожидает. Вдруг подходит к нему супруга его благоверная, расчет верный зернам пшеничным подносит. А века тогда были темные, грамоте скорописной мало кто знал, печатной и в заводе не было, – церковными буквами под титлами и ключами числа несметные нагорожены: азы прописные – красные, узорчатые, строчные – черные, буднишние, – кто им даст толку? Да и не поверять же стать! Ни свет ни заря явился капрал наш на войсковой двор и подал грамоту по начальству. А придворные правдолюбивые фельдмаршал Кашин, генерал Дюжин, губернатор граф Чихирь Пяташная Голова мысленно капрала давно уже казнили. Царь передал грамоту и дело Ивана на суд царедворцам своим. Они повелели именем Дадона собрать всех счетчиков, арифметчиков со всего царства, составить заседание и поверить огромные итоги. Арифметчики бились, перебрали жалованья, каждый тысяч по нескольку, получили по чину сенаторскому, по две ленты на крест, по плюмажу на шляпу и решили наконец единогласно и единодушно, чтобы грамоту нерукотворную отдать на сохранение в приличное книгохранилище и передавать из рода в род позднейшему потомству яко достопамятность просвещенного века великоименитого, великодаровитого, великодержавного и великомудрого царя Дадона Золотого Кошеля; что же именно касается выкладки счета сего, то оно действительно может быть так, а может быть и не так; а потому не благоугодно ли будет вышепоименованному Ивану Молодому Сержанту повелеть, яко остающемуся и пребывающему под сомнением, повелеть службу служить ему иную и исполнить оную с большим тщанием и рачением? Царь Дадон пожаловал им теперь по кресту на петлицу, по звезде на пуговицу, по банту за спину.
А службу опять загадали Ивану безделицу: в один день, в одну ночь, всего-то русским счетом в одни сутки, выкопать вокруг города-столицы канаву, сто сажен глубины, сто сажен ширины, воды напустить, чтобы корабли ходили, рыба гуляла, пушки по берегам на валу стояли и до рассвету производилась бы пальба, ибо царь Дадон Золотой Кошель намеревался потешаться и праздновать именины свои. Если сослужит Иван службу эту – любить и золотом дарить; если нет – так казнить, голову рубить!
Вот когда нашему Ивану пришлось хоть волком взвыть! Подгорюнился, пришел домой, судьбу свою проклинает, смерть верную ожидает. Но прекрасная Катерина, спросив и узнав кручину супруга, снова намекнула ему: это не служба, а службишка, а служба будет впереди; положила спать, вышла и накликала вещуна-чародея. Идет, головой кивает, бородой след заметает; как свистнет да топнет на своих на приказчиков – ночи тьму затмили; а за работу принялись, так не только по горсти земли – по зерну, по одной песчинке на брата не досталось!
С рассветом царь, министры его, вельможи, царедворцы, думные и конюшие и вся столица просыпаются от гула пушек, и губернатор граф Чихирь Пяташная Голова, в легком ночном уборе, в валентиновом халате, с парламентером на шее, походя с ног на горного шотландца, выскочил из терема своего в три авантажа на балахон и старался усмотреть в подозрительную трубу подступающего неприятеля. Когда же дело все обнаружилось, то Иван за страх, причиненный царю Дадону, царедворцам его и всем честным согражданам, был схвачен и посажен до времени под стражу; губернатора графа Чихиря сделали комендантом новой крепости; фельдмаршалу Кашину за деятельные меры для отражения мнимого неприятеля сшили в знак отличия кафтан из одних разноцветных выпушек; у прежнего же высокого совета арифметчиков отобраны все знаки отличия, ордена, ленты и звезды; за нехитро придуманную, площадную, Иваном нашим легко исполненную службу признаны все учреждения и постановления их, да и сами они, несостоятельными, и сосланы они на теплые воды полечиться. А когда при вечернем осмотре царь Дадон Золотой Кошель нашел все новые укрепления со всеми угодьями в отличной исправности, то и отдал коменданту Чихирю все знаки отличий, коими пользовался, блажныя памяти, верховный совет его. Между тем у новых советников царских мало-помалу умишко поразгулялся, и они придумали-пригадали:
– Ох ты гой еси, добрый молодец, Иван Молодой Сержант, без роду, без племени, спроста без прозвища, витязь безродный и бесконный! Собирайся служить ты службу тяжкую; иди ты туда, неведомо куда, ищи того, неведомо чего; разойдись один по семи перекресткам, с семи перекрестков по семи дорогам столбовым; за горою лес, а за лесом гора, а за тою горою лес, а за тем лесом опять гора. Придешь ты в тридесятое государство, что за тридевять земель, в заповедную рощу; в роще заповедной стоит терем золоченый, в тереме золоченом живет Котыш Нахал, невидимка искони века; у него-то есть гусли-самогуды, сами заводятся, сами играют, сами пляшут, сами песни поют; гусли эти принеси царю, царевичам, и царедворцам, и наперсникам их играть, потешаться, музыкою заморскою забавляться; и чтобы все это было сделано в одни сутки!
Уповая на благоверную свою и на помощь вещуна-чародея, Иван наш не унывал; но когда пересказал загаданную службу, тогда получил в ответ:
– Вселюбезнейший и дражайший супруг мой Иван Молодой Сержант, без роду, без племени, спроста без прозвища, Удалая ты Голова! Ныне пришла пора, пришла и служба твоя, и должно тебе служить ее самому; не в моих силах высвободить тебя, ниже подать тебе, бедствующему, руку помощи.
А засим она его снарядила и в поход отпустила, как с судьбою, с случаями путем-дорогою ведаться научила, платочком итальянским своим подарила и примолвила:
– Паси денежку про черный день; платком этим не иначе как в самой сущей крайности и в самом бедственном положении можешь ты утереть с лица своего молодецкую слезу горести и скорби!
Сели, подали хлеб-соль на прощанье, помолились богу – и пошел наш Иван, куда кривая не вынесет!
Потерял он счет дням и ночам. «Светишь, да не греешь, – подумал он, поглядев на казацкое солнышко, на луну, – только напрасно у Бога хлеб ешь». И видит он вдруг, что зашел в бор дремучий и непроходимый. Подкосились колени его молодецкие, сапоги в сугробах снежных глубоких вязнут. Вынул платочек даровой заветной супруги – вдруг его как на ходули подняло! На нем сапоги-самоходы, да и такие они скороходы, что и на одном месте стоят, так конному не нагнать; не успел шагнуть, зашел он из белой матушки зимы в цветущую благоуханную весну; и полетел наш Иван, оглянуться не успел, выходит из лесу соснового дремучего на лужайку вечнозеленую, травка-муравка вечно свежа-зелена, как бархатец опушкой шелковой ложится, ковром узорчатым под ноги расстилается. И стоит на лужайке той здание чудное, вызолоченное от земли до кровли, от угла до угла; столпы беломраморные кровлю черепичную-серебряную подпирают, на ней маковки горят золотые, узоры прихотливые, живописные и лепные под карнизами резными разгуливают, окны цветные хрустальные, как щиты огненные, злато отливают – ни ворот, ни дверей, ни кола, ни двора! Обошел капрал наш здание это раз-другой кругом, оглядел со всех сторон – всюду то же, и входа нет! Смелость города берет: стук, бряк в окно хрустальное, зазвенело-полетело, только осколки брызнули! Забрался наш Иван безродный, удалой, в терем золоченый, да и ахнул: здание внутри блистало такою красотой, что ни придумать, ни сгадать, ни же в сказке сказать! А палаты огромные пусты. Ходил, ходил Иван наш, выходил по всем покоям и видит, вдруг встречает, глазам молодецким не доверяет, стоит в углу чан дубовый, висит через край ковшик луженый. Выпил он на усталость крючок, за здравие благоверной своей, другой, за упокой клеветников и доносчиков своих, третий – разобрало его, зашумело в голове, ходит по покоям золоченым один как перст, похаживает, завалил руку левую за ухо на самый затылок и песенку русскую: «Растоскуйся ты, моя голубушка, моя дорогая» – во весь дух покрикивает. Вдруг незримая рука его останавливает, голос безвестный вопрошает: