Но вдруг Саввушка порывисто приподнялся с лавки, вытянулся во весь длинный, нескладный рост, несколько секунд пошатался, застонал пронзительно-визгливо, как будто сквозь сильно стиснутые зубы, закинул голову назад, медленно повел вверх левую руку, словно хотел схватить себя за голову, еще раз отрывисто взвизгнул — и тяжело свалился на пол, ударившись головою о косяк лавки.
Трифон и Анна бросились поднимать Саввушку. Когда они положили его на лавку, он был уже бездыханен; губы были раскрыты, и через них выставлялись крепко стиснутые зубы; в открытых глазах не светилось и слабого луча жизни; все лицо было синевато-багрового цвета. Из всех сил хлопотал Трифон около своего приятеля, и прыскал водой ему в лицо, и лил воду в рот, и обливал голову, и встряхивал его, но все было напрасно. С каждым мгновением все холоднее и окоченелее становились члены бедного Савелья Кондратьича. Но не хотелось Трифону расстаться с надеждой, что, может, он еще и не умер.
— Аннушка! — сказал он невестке: — глянь-ко ты, ради христа… авось он… вот грех-то приключился!..
Анна долго тоже хлопотала около Саввушки, но наконец, она уверилась, что смерть его несомненна.
— Помер, — прошептала она, потом прибавила:
— Батюшка свекор… взглянь-ко, вот у него на правом виске пятно какое-то…
И в самом деле, на виске у Саввушки было огромное темнобагровое пятно.
"Плохо дело! беда! — подумал Трифон. — Пожалуй, становой привяжется… откупиться нечем, сгниешь в остроге. Скажут — вместе пьянствовали — подрался, убил… вишь, пятно проклятое!.."
Крепко позадумйлся Трифон. Наконец вышел он потихоньку на улицу. Ночь была темна и глуха. Нигде у соседей огня уже не было; все на деревне спали крепко, даже собаки, — ни одна из них и спросонья не тявкнула. Воротившись на двор к себе, Трифон и тут постоял да подумал. Потом подошел он к задним воротам, полегоньку отодвинул задвижку, еще тише принялся отворять их — и отворились они, нисколько не заскрипев. Заглянул он за ворота: на задах двора его было еще тише и глуше, чем на улице.
Трифон мгновенно теперь решился — и все, что придумал, сделал осмотрительно и осторожно. Тихо подмазал он телегу, тихо запрег лошадь, собачонку свою, привыкшую сопровождать лаем выезд его со двора, запер в хлевушок и затем проворно воротился в избу.
— Надо прибрать, — сказал он отрывисто Анне: — помоги снести его в телегу…
— Батюшка свекор! — промолвила трепещущим голосом Анна, — как бы…
— Что там еще?.. бери за ноги… ну!..
И вдвоем они легко вынесли Савелья Кондратьича: он и тут легок оказался, если не на ногу, так всей своей особой. Трифон выехал в задние ворота. На его счастие ни одна собачонка нигде не залаяла: он выбрался из Пересветова благополучно. Путь его лежал не далеко. Он решился спровадить приятеля своего в реку, в том самом месте, где она очень глубока.
Как ни тверда была эта решимость его, — много страху он натерпелся дорогою. Его пугали теперь не опасения быть пойманным на таком страшном деле. Но ехать с мертвецом в глухую пору, чуть не в самую полночь, ехать по той же дороге, где за несколько часов перед тем являлись ему странные видения, — вот отчего беспрестанно дрожь пронимала Трифона и дыбом вставали волосы на его голове.
И все усиливало его страх. Беловато-мутная мгла, расстилавшаяся кругом, представлялась ему какою-то бездонною пропастью, в которую вот сейчас стремглав полетит он с телегой и с безгласным своим седоком. Лошадка Трифона должна была идти тихо, как же бежать с покойником по кочковатой луговой дорожке? Труп Саввушки, с открытыми потухшими глазами, от которых Трифон не мог оторвать взора своего, труп этот, подскакивавший беспрестанно в телеге от толчков, ужасал его невыразимо.
Наконец он достиг того места, где предположил похоронить Савелья Кондратьича. Это был довольно отлогий берег большой реки, опушенный здесь густыми кустами ракитника; у этого-то самого берега было чрезвычайно глубоко. Тут был омут, который в иные трескучие морозы никогда не замерзал.
Бережно навязал Трифон на шею Саввушки большой отломок жернового камня, захваченный им с собою из дому; бережно спустил труп из телеги наземь и поволок его за ноги через кусты. А в то же время с тяжким ужасом смотрел он на темное лицо своего бедного приятеля; тоска мучительно сжимала его сердце. Но вот он на самом краю берега… Положил он труп ногами к реке и потихоньку стал подвигать его в воду… Наконец он совсем спихнул его…
В то же мгновение почудилось ему, что в кустах кто-то простонал тяжело… Не помня себя от ужаса, он вскочил в телегу и погнал лошадь что есть мочи.
Воротился он домой еще до свету, и так же незаметно, как выехал.
Все остальное время ночи он не мог уже заснуть. Душа его ныла; великая жалость к бедному Саввушке наполняла ее. Иной раз казалось, что он кинул в реку не труп его, но живого его, что он убил Саввушку…
Не спали в ту ночь и дочь его Аграфена и невестка Анна: тихо и робко плакали они о чем-то. Только Мишутка да две девочки, Аннины дочери, спали безмятежно: да, казалось, спит и старуха Афимья, дыханье которой к концу ночи сделалось ровнее и легче.
Когда же стало рассветать на дворе, Афимья опять отрывисто, громко простонала и вслед за тем завозилась на печке. Анна поспешила к ней. Было заметно, что старуха проснулась, — если только спала, — но глаз она не открывала.
— Бабушка, — спросила потихоньку Анна, — испить не подать ли?..
— Не надоть, — отвечала Афимья густым и твердым голосом. — А пьяницу Савку куда схоронили? — вдруг спросила она так же громко.
Анна ничего не отвечала и только робко поглядывала на Трифона, а он, услышав слова матери, затрепетал всеми членами.
— Все слышала, — продолжала старуха, — куда же девали-то?.. а?.. ну, все равно!.. Аннушка! подай девчонок своих, Мишутку, Грушку позови…
Когда Анна подала к ней потягивавшихся сквозь сон девочек, Афимья положила им на голову костлявые, горячие руки, перекрестила их и приложила холодные губы к разгоревшимся щечкам малюток. Потом перекрестила она Мишутку и Грушку.
— Ну, ступайте, — промолвила она уже хриплым голосом, а через минуту прибавила чуть слышным голосом: — попа!..
Между тем Трифон подошел к печке.
— Матушка! — оказал он, — аль тебе больно тяжко стало?..
Старуха не отвечала.
— Матушка! — повторил Трифон дрожащим голосом, — аль помирать ты хочешь?.. Всех ты благословила… меня не забудь… благослови меня, матушка…
Но ответа не было. Трифон горько заплакал.
— Прости меня, Христа ради, — говорил он, — прости меня, окаянного!.. Наказал господь довольно… Благослови, как их-то благословила… Прости перед концом!..
Трифон обнимал и целовал ноги матери, брал руки ее, но она ничего не отвечала. Заглянул он в лицо ей и ужаснулся. Расширенные чрезвычайно зрачки горели сверхъестественным огнем и пристально, грозно смотрели на него. Почерневшие губы были крепко сжаты; тонкий нос обвострился; в горле звонко бил "колоколец". Старуха была страшна несказанно.
Неотступно умолял Трифон мать свою о прощении, а она все не отвечала ему и томилась смертною мукою. Пришел священник. Он исповедал старуху "глухою исповедью" и причастил. Перед причастием он долго убеждал ее простить сына, дать ему благословение крестным знамением, но старуха осталась непреклонна, и взор ее горел грозным огнем, когда устремлялся на сына.
И три дня так прошло, три дня страшных мучений для Трифона. Сна и пищи он лишился. Беспрестанно просил у матери благословения — и все понапрасну.
Пересветовцы, одни за другими, навещали избу Трифона, глядели на старуху, покачивали головой, шептались таинственно промеж себя — и много жалели Трифона. Наконец некоторые из стариков и старух посоветовали ему поднять "матицу" в потолке.
— А то, вишь, она не кончается… душа не выходит, — говорили они.
Но Трифону не до того было, чтобы вслушиваться в разные советы; он почти обезумел от ужаса и от мучений душевных.
На третий день лицо старухи почернело. С утра стала она стонать без перерыву; "колоколец" бил в горле у ней уже неровно: то тихо, то громко. К полуночи стонала она так, что было слышно на улице и в соседних домах. А иногда стоны прекращались, и на несколько секунд как будто останавливалось и дыханье ее. Конец Афимьи уже был близок.
За несколько мгновений до ее смерти Трифон, не уставший умолять о прощении, наклонился над самым лицом матери и, рыдая, стал опять повторять:
— Матушка… прости, ради господа!.. прости!.. прости!..
— Прочь! — прошептала она для него только слышным голосом — и в ту же минуту испустила дух.
VIII
Трифон перенес страшные впечатления всех этих событий, но на некоторое время был поражен такой мрачной тоскою, что нельзя было видеть его без содрогания. Месяца два прохворал он в тяжкой болезни; крепкое, жилистое сложение его было надорвано душевным страданием. Однако все вынесла его натура. Через каких-нибудь полгода сгладились на нем наружные следы душевных мучений. Только для глубоко наблюдательного взора могли быть заметными резкие перемены в характере Трифона.