I
В молодости моей знавал я крестьянина (звали его Трифоном Афанасьевым) из соседнего со мною сельца Пересветова. Мрачная доля этого человека всегда памятна мне. Я хочу теперь рассказать про его жизнь, замечательную в психологическом отношении страшным падением и внезапным высоким восстанием.
Сельцо Пересветово находится в лесном уголку одной из средних великороссийских губерний, в местности, где почва бедна и неблагодарна. В уголку этом, не лишенном, впрочем, средств для местной сельской промышленности, издавна существовал обычай отходить на сторону для заработков. Пересветовцы любили исстари свободу промыслов (или по крайней мере возможность свободно выбирать любой из них) и не отстали от этого обычая даже тогда, как в некоторых окольных селениях стала успешно развиваться фабричная промышленность. С ранних лет всякий почти пересветовец покидал родное селение и свою семью, шел в далекую сторону, жил там подолгу, обыкновенно до сорока или сорока пяти лет жизни, а иногда и состаревался на стороне. Так начал и Трифон Афанасьев. На четырнадцатом году он узнал чужую сторону. Был у него в Питере родной дядя, занимавшийся биржевым извозничеством, и мать Трифона, тотчас после смерти отца его, отправила к этому дяде своего сына. Само собою разумеется, дядя пристроил племянника по своей же части.
Нелегка эта часть, как и все почти промыслы наших русских людей, добывающих себе хлеб на стороне. Не по труду нелегка, не потому, что с раннего утра до глухой полночи, а иногда с вечера и вплоть и до утра извозчик-работник в стужу и непогодь все на улице и всегда занят, но нелегка она — по расчету за труд, потому, что работник этот в беспрерывном тяжком ответе перед хозяином. Хозяину нет возможности поверять его в выручке, а поэтому он сам учитывает его кое-как и всегда произвольно. Чаще же всего он так делает: отпуская с утра работника, он наперед назначает сумму, которую тот непременно должен выездить, а если не выездит — вычитает из его жалованья недостачу. Обращение хозяев с работниками — весьма тяжелое, справедливости не ищи; хозяева, считая себе постоянно обманутыми со стороны работников, и сами обманывают, притесняют их чуть не на каждом шагу; а работники, зная, что хозяева никогда не пощадят их, в свою очередь всячески стараются надувать хозяев. Круговая порука эта, допускающая только редкие исключения, не первый уже день ведется на Руси святой и от многих причин держится крепко-накрепко…
В первые годы своей жизни в Петербурге Трифон не очень много нужды вытерпел. Дядя не выпускал его из глаз своих, берег и всегда отстаивал, был к нему добр и ласков, учил усердно уму-разуму. Правда, не вся его наука могла быть кстати малому. Дядя — хоть и отличный извозчик — был охотник большой своровать все, что подойдет под руку, отчего нигде не уживался, и племянника, пока тот совсем в возраст не вошел, перетаскивал за собою с места на место. Однако Трифон не пошел по его следам, дурной и столь близкий пример не испортил его, — он, напротив, спозаранку отличался удивительной честностью. Во все житье свое в Питере не взял он на душу греха воровства и обмана. Может быть, от природы были живучи и сильны в душе его семена правды; может быть, поддерживало его воспоминание об отце, старике добром и честном, с которым он прожил дома все почти годы детства; а может быть, и жалкая доля дяди вселяла в Трифона отвращение к мошенническим проделкам.
Пантелею, — так звали его дядю, — вчастую доставалось за плутни. Не раз и в полицию его забирали, что недешево ему стоило; не раз и у хозяев подвергался он домашней тяжкой расправе; все это постоянно бывало на глазах Трифона. А когда было ему уже лет за двадцать, он увидал и бедственный конец дяди. За какую-то довольно неважную плутню строгий хозяин с работниками своими так избил провинившегося, что тот недель шесть вылежал в больнице. И жаловался он полицейским властям, только бокам его стало не легче оттого, что его обидчику пришлось поплатиться за самосуд.
Трифон сначала во всем обвинял одного дядю и даже сильно серчал на него.
"Вот, впервой, что ли, так-то? — думал он. — А все неймется!.. Раззарился, вишь, на чужое добро, а можно бы жить и без этого. И мне-то с ним какое житье!.. Урекают тоже из-за него!.. Эх! кабы воля была!.."
Но Пантелей совсем зачах с этого разу. Скоро хворость его усилилась до крайней степени, и видно было, что уж не жилец он на свете. Жалеючи его, загоревал тогда Трифон, а вместе с тем он почувствовал сильную вражду к тем людям, которые так бесчеловечно поступили с его дядею.
"Вишь, как исколотили, в гроб вогнали! — рассуждал он сам с собою. — И даром им пройдет, — где уж теперича суда искать?.. А он-то помрет беспременно!.."
И точно: от этих жестоких побоев Пантелей душу отдал богу. Перед самым концом много каялся он во грехах перед племянником.
— Помирать, Триша, пришлось… — говорил он. — По грехам моим, — сам, то есть, причинен!.. Триша! ты уж не забудь помин сделать по душе…
— Знамо, сделаю… — отвечал печально Трифон.
— Ох, тяжко! — продолжал Пантелей. — А ты не думай, Триша… не думай, что все зря только грешил, ради для баловства одного… Ведь сначала-то мекал, как бы побольше деньжонками сбиться… мало ль на что надобно было?.. а опосля думывал семье помочь… Сколько людей так-то нажилися!.. Лета мои уходили, домой надоть было сбираться, — а с чем прийти?.. Не шло все в руку-то, оттого больше…
— Не надоть бы… — тихо заметил Трифон.
— Да, да… не надоть бы, сам вижу!.. Триша! ведь сыновья махонькие, подрастут тоже, — откупиться думал на полю… Давно хотелося откупиться, для этого больше и с братом Афанасьем разделился… Мало ль хлопот и греха было? Барин не позволял, уж насилу-то…
— Господи! — продолжал умирающий. — Помираю, а дети-то!.. Обижать, пожалуй, общество станет… кто за них заступится?.. Подрастут, думал с собою пристроить… а вот помираю!.. Триша! ради Христа, не покинь!.. пристрой, как подрастут!..
— Не покину, — отвечал Трифон.
— А ты меня прости… в чем согрешил супротив… Не покинь же, Триша, не покинь ты…
Повторяя беспрестанно эти просьбы не покинуть детей, он умер. Трифон много плакал о нем.
Он остался без всякой поддержки на чужой стороне. В первое время жутко и тяжко ему было, но потом он поустроил делишки. Он сам себе помог. Ловкой смышленостью и бойкой неутомимостью в работе он приобрел себе хорошую известность, тем более прочную, что нельзя же было его хозяевам не заметить его безукоризненной честности. Впрочем, был у него и недостаток довольно крупный, а в его положении особенно неудобный: он был своеобычлив и упрям; ему все хотелось быть посвободнее, делать по-своему, а иной раз он бывал чересчур грубоват.
Скоро случилось происшествие, взволновавшее сильно его впечатлительную, живую душу.
Я сказал уже, что Трифон отличался особенной смышленостью, — она-то помогла ему сослужить большую службу хозяину. Как-то осенью, когда настали темные ночи, подметил Трифон, что один из живших с ним двоих работников все что-то высматривает в хозяйских горницах и как будто особенно старается ознакомиться с той горницей, в которой спит хозяин.
Раз Трифон спросил этого работника:
— Ванюха! ты что это все высматриваешь?
— А чего мне высматривать?.. Что ты ко мне пристаешь?.. — отвечал сердито Ванюха — и заругался.
Дня через два после того Трифон увидал нечаянно, что несколько досок в самом темном углу конюшни приподымаются и что под ними вырыта довольно большая яма.
"Хоть что хошь, — подумал он, — а работал это Ванька. Видно, дельце какое ни на есть затевает…"
Вместе с тем пришло ему на память, что Ванька в последние дни все шептался о чем-то с Ефремом, другим работником. Обо всех этих наблюдениях Трифон сбирался уже сообщить хозяину, как вдруг у хозяина случилось большое горе: украли сундук, в котором берег он всю свою казну.
Покража была сделана смело, да притом явно — людьми близкими, хорошо знавшими расположение дома и всю домашнюю обстановку. И — странное дело — ни хозяин, ни жена его (их было только двое) не слыхали, как просверлили буравом дверь комнаты, где они спали, как отодвинули задвижку, как взошли, взяли и вынесли большой сундук. Проснувшись на другой день, по обыкновению, ранехонько, хозяин насилу голову приподнял от сильной боли, но как раз увидал, что драгоценный сундук исчез. Хоть и больной, он, однако, проворно распорядился: задержал всех работников дома и кинулся в полицию. Тотчас началось следствие, произвели осмотры и обыски, забрали работников и рассадили порознь.
Когда стали допрашивать Трифона, он объяснил, что сам в краже неповинен, а подозревает в ней Ваньку, с которым, может статься, участвовал и Ефрем. Это показание он сделал прямо, ясно и твердо. По рассказу его о подмеченной яме в углу конюшни кинулись туда и, точно, нашли пропавший и еще непочатый, на счастье хозяина, сундук. Эта улика была сильна и неотразима, но обвиняемые решительно заперлись во всем и в свою очередь стали путать Трифона.