Когда я стал прощаться, Анна Федоровна, как бы вспомнив о самом важном, сказала:
— Матрена Орехова потом приходила благодарить меня. А при чем здесь я?.. Ребят, говорю, благодарите да сапожника, а я тут не виновата…
Поздно осенью я снова побывал в колхозе «Моряк». В полях уже все было убрано, нигде не шумели молотилки, не стучали веялки, только неустанные тракторы еще урчали на полосах, поднимая зябь. Колхозники-рыбаки переключились на осеннюю путину, и на улицах, как и летом, было мало людей, зато возле школы, во время перемен, закипала возня: ребята бегали, боролись, играли в лапту, гоняли футбольный мяч.
Перед вечером я зашел в правление колхоза. Председателя не было. За большим письменным столом сидел уже немолодой очкастый бухгалтер, а против него — Ваня Поярков. Я сразу узнал его, хотя одет он был в новый серый пиджачок, и летние выцветшие вихры были острижены под машинку.
Они о чем-то спорили, и я не сразу мог понять.
— Это ж уравниловка… — горячился бухгалтер. — У нас так не ведется, чтобы всем поровну: сколько заработал, столько и получай. Отошли времена для лентяев…
А Ваня стоял на своем:
— Ну и пусть по-вашему уравниловка! Мы же не колхозная бригада… Сами разделим… А лентяев среди нас не было…
— Да пойми ж ты, голова садовая, одинаковых людей не бывает. Ты добыл рыбы больше, чем твои товарищи, значит, и получить должен больше. За Сашкины сапоги ты носил рыбу сапожнику?
— Ну, носил. За работу обещал, вот и носил…
— Так Сашка Орехов мог сам это сделать. Вы ж его обули, чего же надо?
— Может, и он носил, я не знаю…
Пришел председатель. Поздоровавшись со мной и узнав, о чем спор, сказал бухгалтеру:
— Перестань ты крутить ему голову со своими выкладками. На эти деньги мы не имеем никакого права, они заработали, они и разделят… — Он подошел к Ване. Тот встал и, не зная что делать, вертел фуражку в руках. — Так вот, значит, Иван Павлович, дела твоей бригады теперь в шляпе: от рыбозавода получена бумага, в которой говорится, что вы за лето сдали государству почти девяносто центнеров рыбы: язей, крупных щук и окуней, и за это вам причитаются большие деньги. Расчет уже давно составили, а выдавать боятся, как бы вы не потеряли свой заработок. А вы сделайте так: заведите каждый свою сберегательную книжку, они и переведут… Арифметику-то знаете?
— Разделим… — улыбнулся Ваня.
— Вот тебе бумага, завтра сходите к директору и договоритесь.
Ваня взял бумагу, бережно свернул ее и спрятал в карман.
Я поздравил Ваню с хорошими результатами рыбалки, спросил, как идут занятия в школе и все ли члены бригады успевают…
— Пока ничего… — коротко ответил он.
Я передал ему моток сатурна для лесок и крупные крючки, обещанные еще при первом знакомстве.
— Надеюсь, эти крючки вам понравятся, — сказал я, развертывая бумажку. — А книги вы получите от Анны Федоровны…
Ваня поблагодарил и заторопился: то ли спешил рассказать членам своей бригады, как решился вопрос с заработанными деньгами, то ли хотел показать мой подарок…
— Хорошие рыбаки у вас растут, — сказал я.
— Это будущая наша смена… — отозвался председатель, глядя через окно в потемневшую даль озера…
В тайге
Третьи сутки мы пробираемся тайгой, переходим мелкие, но бурные речки, отдыхаем, где застанет ночь, а с рассветом снова трогаемся в путь. Тропа не торная, иногда чуть приметная, особенно по береговым зарослям. Кто ее проложил? Может быть, дикие звери или такие же, как мы, редкие гости этих необжитых мест.
Мой проводник — щупленький старичок из притаежной деревни, Аверьян Евстигнеевич, чем-то похожий на высохший гриб, в порыжевшей войлочной шляпе домашней катки, в коричневой выцветшей рубахе, едет впереди меня на шустром молодом Пеганке и, задирая кверху клочковатую седую бороденку, не первый раз говорит:
— Благодать-то какая!..
Это он хочет подбодрить меня. Ему, вероятно, тоже наскучило ехать по долине, среди вековечных лиственниц, елей и пихт, ехать, как по ущелью, из которого совсем не видно горизонта. И, должно быть чувствуя мое нетерпение — скорее добраться к намеченному пункту, добавляет:
— Вот поднимемся на перевал — и свет откроется… Там уж рукой подать до твоих лесорубов…
Его Пеганка быстро перебирает ногами и весело несет на себе не только хозяина, но и весь наш «запас» в переметных сумах: хлеб, зажаренный кусок баранины, туесок с медом и прочую дорожную снедь. Конь, по-видимому, не часто бывает в таких переходах, зорко присматривается ко всему, прядает ушами и всхрапывает. А мой Вороной — в летах — спокоен и медлителен. «Этот не сбросит…» — говорил Аверьян Евстигнеевич, передавая мне коня. Кроме моего дорожного рюкзака и пустого котла, притороченных к седлу, — на нем никакого груза; и идет Вороной неторопливо, размеренным шагом, как на водопой. За плечами у нас ружья: мало ли что в дороге может случиться, говорил старик.
Иногда долина раскрывается широко, и тогда мы попадаем в буйное веселое разнотравье. Лошади начинают сходить с тропы, хватать нежную зелень, и Аверьян Евстигнеевич говорит:
— Ну что ж… Вам покормиться надо, да и нам не вредно перекусить…
Мы делаем короткий привал и пьем чай. Только здесь замечаешь, что, кроме леса, обступившего нас, параллельно с долиной улеглись высокие горы, часто с оголенными вершинами, и хочется взобраться на какую-нибудь скалу и осмотреться.
…На четвертый день, к вечеру, мы, наконец, поднялись на перевал. Я попросил старика задержаться на минуту.
— Можно и отдохнуть… Видимость-то какая отсюда! — восхищается старик. — Загляденье!..
Воздух здесь настолько чист и прозрачен, что далеко на востоке виднеются, словно белые облака, заснеженные отроги Саянского хребта. А на север и запад, куда только хватает глаз, разошлись зеленые лесные просторы, среди которых, как острова среди моря, выступают голые вершины неведомых мне гор Кузнецкого Алатау. Солнце уже клонилось к закату, и казалось, вот-вот потонет в этом неоглядном зеленом море. Могучими волнами улеглись косматые горы, а по долинам уже разливался синий вечерний сумрак.
Деревья на перевале низкорослые, изуродованные бурями и зимними вьюгами, но сейчас здесь такая тишина, что звенит в ушах; холодно, хотя и не ощущается никакого движения воздуха.
— Однако пора ехать, — говорит Аверьян Евстигнеевич, — на Пеганке шерсть задубела. Припотел, а тут холодок…
И мы начинаем спускаться.
Любуясь изумительной картиной вечереющей тайги, я потихоньку запеваю:
Глухой, неведомой тайгою,
Сибирской дальней стороной…
Аверьян Евстигнеевич долго слушает, потом говорит:
— Правильная песня, душевная… И до чего же силен человек! С Сахалину, подумать только, с Сахалину по таким вот дебрям да марям пробирался, ягодами да кореньями питался, все превозмогал. Вот она какая жизнь была! А за что? За свою правду переносил человек мученья…
Он смолкает, плавно покачивается в седле и, может быть, вспоминает то далекое, горькое прошлое, о котором у народа сложено немало тоскливых сердечных песен, потом поворачивается ко мне и продолжает:
— Теперь, друг мой, и тайга не та, и люди не те… Ты вот едешь к лесорубам. Эвон куда забрались люди! А почему? Государству своему богатства добывают. Стройка теперь у нас какая идет! Ого-го! Везде лес требуется… А вот отсюда, — он показывает рукою влево, — из Барнаула инженеры в эту тайгу железную дорогу прокладывают… Зашумит тогда тайга-матушка!..
Я знал об этом проекте, и напоминание старика заставило меня долго вглядываться в сумрачные долины. Хотелось увидеть широкую просеку и на ней вечерние костры строителей…
Неожиданно мой Воронко заторопился, стал «наседать» на Пеганку.
— Ты чего? — махнул на него рукой Аверьян Евстигнеевич. — Зимовье зачуял?
Действительно, у подножья горы, на широкой открытой поляне стояла избушка с навесом. Когда мы подъехали к ней, рядом оказалась небольшая горная речка, и лошади сразу же потянулись к прозрачной воде.
— Охолоньте маленько, — говорил им Аверьян Евстигнеевич, привязывая к столбам навеса и снимая переметные сумы. — Наглотаетесь холодной воды, потом с вами мучься…
Покончив с делами, он повел меня в избушку.
— Вот наше охотничье зимовье…
В избушке было темновато, свет попадал только через одно окошко, но, несмотря на вечер, я хорошо различал предметы. Справа от двери стояла низкая печка, сложенная из серого камня и покрытая чугунной плитой; за печкой — большие нары из тесаных осиновых плашек, по стене, над нарами, связки пялец для правки и сушки звериных шкурок. Слева, у окна, стол и две длинные скамейки, сделанные топором. У матицы на гвоздях висели берестяной туесок и черный закопченный котел.