Удалось смелому присесть нагишом да ежа раздавить подумал сват Демьян, — первый блин да комом! Хоть за то спасибо, что не призадумается; отзвонил, да и с колокольни! Чуть ли наш воевода не с Литвы; а туда, говорят, на всю шляхту один комар мозгу принес, да и тот никак девки порасхватали, а на нашего брата не досталось, что шилом патоки захватить! Нашему воеводе хоть зубы дергай; человек другому услужил, а сам виноват остался; бьют и Фому за Еремину вину! Ни думано, ни гадано, накликал на свою шею беду — не стучи, громом убьет! Кабы знал да ведал, где упасть, так бы соломы подостлал — не давать бы кобылы, не ходить бы просить. Мое дело сторона; а я бы воеводе Шемяке сказал сказку, как слон-воевода разрешил волкам взять с овец по шкурке с сестры, а больше не велел им трогать ни волоском! Такой колокол по мне хоть разбей об угол! Поглядим, что дальше будет.
Приходит еще проситель, по делу уголовному. Сын вез отца, больного и слепого, на салазках в баню и спустился с ним, подле мосту, на лед. Тогда тот же Харитон, отставной целовальник, у которого и было ремесло, да хмелем поросло, шел пьяный через мост, упал с мосту и убил до смерти больного старца, которого сын вез на салазках в баню. Харитон, подпав суду по делу уголовному, немного струсил; а когда его позвал Шемяка-судия, то он, став позади просителя, показывал судии тяжелую, тугонабитую кожаную кису, будто бы сулит ему великое множество денег. Шемяка Антонович, судия и воевода, приказал и суд учинить изволил такой: чтобы Харитону-целовальнику стать под мостом, а вышереченному сыну убиенного прыгать на него с мосту, и убить его до смерти. Долг платежом красен. Покойнику же отдать последнюю честь и пристроить его к месту, т. е. отвести ему земли косую сажень, выкопать землянку, снять с него мерку да сшить на него деревянный тулуп, и дать знак отличия, крест во весь рост.
Сват мой Демьян, услышав все это, замолчал, как воды в рот набрал, и рукой махнул. «Теперь, — говорит, — дело в шапке, и концы в воду; хоть святых вон понеси! До поры, до времени, был Шемяка и прост, да лихоимства не знал; а в знать и силу попал, так и пустился во всякие художества; по бороде да по словам Авраам, а по делам — Хам; из речей своих, как закройщик модный, шьет, кроит, да выгадывает, по заказу, по деньгам, по людям, по лицу — что дальше, то лучше; счастливый путь!»
Наконец приходит еще челобитчик. Тот же пьяный дурак Харитон выпросился к мужику в избу погреться. Мужик его пустил, накормил, на полати спать положил. Харитон оборвался с полатей, упал в люльку и убил ребенка до смерти. Отец привел Харитона к судии, и будучи крайне огорчен потерею дитяти своего, просил учинить суд и правду. Береза не угроза, где стоит, там и шумит! Харитон-целовальник знал уже дорогу к правосудию: сухая ложка рот дерет, а за свой грош везде хорош. Он опять показал Шемяке, из-за челобитчика, туго набитую кожаную мошну, и дело пошло на лад.
Ах ты, окаянный Шемяка Антонович! Судия и воевода и блюститель правды Русской, типун тебе на язык! Лукавый сам не соберется рассудить беспристрастнее и замысловатее твоего, а кто хочет знать да ведать последний приговор судии Шемяки, конец и делу венец, тот купи за три гривны повествование о суде Шемякином, с изящными изображениями, не то Суздальского, не то Владимирского художника{62}, начинающееся словами: «В некоторых Палестинах два мужа живяше», — и читай; у меня и язык не поворотится пересказывать; а я, по просьбе свата, замечу только мимоходом; что изображение суда Шемякина, церемониала шествия мышей, погребающих кота, и сим подобные, неосновательно называются обыкновенно лубочными: это, говорит Демьян, показывает невежество и унизительно для Суздальцев; изображения сии искусно вырезываются на ольховых досках, а не на мягком и волокнистом лубке. Но сват меня заговорил, и я отбрел от кола; начал, так надобно кончить. Кто в кони пошел, тот и воду вози; не дочитав сказки, не кидай указки!
Итак, по благополучном решении и окончании трех уголовных дел сих Шемяка послал поверенного своего требовать от Харитона платы, которую он ему во время суда сулил и показывал в кисе кожаной. А Харитон целовальник отвечал: «Это не киса у меня, а пращ; лежали в ней не рубли, а камни; а если бы судия Шемяка меня осудил, так я бы ему лоб раскроил!» Тогда Шемяка Антонович, судия и воевода, перекрестясь, сказал: «Слава богу, что я не его осудил; дурак стреляет, бог пули носит; он бы камень бросил и, чего доброго, зашиб бы меня!» Потом, рассудив, что ему пора отдохнуть и успокоиться после тяжких трудов и хлопот, на службе понесенных, расстроивших здоровье его, так что у него и подлинно уже ногти распухли, на зубах мозоли сели, и волоса моль съела, — поехал, для поправления здоровья своего, на службе утраченного, за море, на теплые воды.
А Харитон, целовальник отставной, как пошел к челобитчикам требовать по судейскому приговору исполнения, так и взял, на мировую, отвяжись-де только, с одного козу дойную, с другого муки четверти две, а с третьего, никак, тулуп овчинный, да корову — всякого жита по лопате, да и домой; а с миру по нитке, голому рубаха, со всех по крохи, голодному пироги! Всяк своим умом живет, говорит Харитон; старайся всяк про себя, а господь за всех; хлеб за брюхом не ходит; не ударишь в дудку, не полетит и перепел; а зимой без шубы не стыдно, а холодно, а в шубе без хлеба и тепло, да голодно!
Вот вам и всем сестрам по серьгам, и всякому старцу по ставцу! Шемяка родил, жену удивил; хоть рыло в крови, да наша взяла; господь милостлив, царь не всевидящ — бумага терпит, перо пишет, а напишешь пером, не вырубишь топором! Нашего воеводу голыми руками не достанешь; ему бы только рыло свиное, так у него бы и сморчок под землей не схоронился!
Что ж сказать нам про Шемяку Антоновича, как его чествовать, чем его потчивать? Послушаем еще раз на прощанье свата Демьяна, да и пойдем. Он говорит:
«Удалося нашему теляти да волка поймати! Простота хуже воровства, в дураке и царь не волен; по мне уж лучше пей, да дело разумей: а кто начнет за здравие, а сведет на упокой, кто и плут и глуп, тот — на ведьму юбка, на сатану — тулуп!»
Кланяйся, сват Демьян, куме Соломониде, расскажи ей быль нашу о суде Шемякином, так она тебе, горе мыкаючи, вволю наплачется, скажет:
«Ныне на свете, батюшка, все так; беда на беде, бедой погоняет, беду родит, бедою сгубит, бедой поминает! За грехи тяжкие господь нас карает; ныне малой хлеб ест, а крестного знамения сотворити не знает, а большой правою крестится, а левою в чужие карманы запускает! А мы с тобой, сват, соловья баснями не кормят, где сошлись, там и пир; новорожденным на радость, усопшим на мир — поедим, попьем, да и домой пойдем!»
Сказка о воре и бурой корове{63}
— Гни сказку готовую, да дугу черемховую! Пей-ка, копейка; пятак, постой-ка, будет и на твою долю попойка! Гужи сыромятные, тяжи моржовые, шлея наборная, кобыла задорная — пойдет рысить через пни, через кочки, только держись, супонь{64} да мочки{65}! Эх вы, любки-голубки, хвосты-песты, головы-ступки, что ноги ходки, хвосты долги, уши коротки, аль вы забыли, как прежде любили? Эх, с горки на горку, даст барин на водку — даст ли, не даст ли, а дома будем, дома будем, гостей не забудем! Эх, маленькие, разудаленькие, ударю! Гни сказку готовую, что дугу черемховую!
— Погоди, Демьян, либо ты с похмелья, либо я пьян; а этак гнать, добру не бывать: держи ты тройку на вожжах, правь толком да сказку сказывай тихомолком; а то с тобой чтоб беды не нажить, чтобы сказкой твоей кого не зацепить; ты сказкой о воре и бурой корове кому-нибудь напорешь и глаз, не только брови! А ты кричи: поди, поди, берегися! Едет сказка тройкой, сторонися! Сказка моя в доброго парня не метит, а ледащего не жаль, хоть и зацепит.
— Жил-был под Нижним, под городом, мужик, а с ним и баба, а с нею и дети — семеро никак — шестеро постарше, а один помоложе всех. Поколе мужик тот был в поре, так за всякую работу брался. «Я, — говорил он, — слава богу, человек крещеный, так у меня руки от работы не отвалятся!» А как состарился, так уже и не под силу стало; коли лапотки сплетет, лучины под светец надерет, так и на том спасибо. Было время, что он детей кормил, а ныне — дети его и кормят и поят; круговая порука! Старик детей своих шестерых наставил и научил добру, и вышли они парни работящие — а на седьмом, на Ваньке, оборвалось; не в прок пошло отцовское ученье; отбился, отшатнулся и пошел своим проселком, — не доймешь его ни калиной, ни хворостиной! У него, чуть где плохо лежит, то и брюхо болит; что ни взглянет, то и стянет! А сам увалень, лежебок такой, что опричь разве за поживой, не шелохнется ни рукой, ни ногой. Как, бывало, в воскресный денек, утром ранним — ранешенько, поколе народ у заутрени, с легкой руки протянет пятерню да сволочит у соседа кушак, либо нож, либо, буде рука не дрогнет, колесо с телеги, — так и пошел на всю неделю, отколе что берется! Ванька с малых лет приучал себя к этому ремеслу — без выучки нет и мастера, а без уменья и пальца не согнешь. Он хлеба еще не умел спросить у матери, а сам уже тихомолком руками за ломоть хватался. Бывало, мать поставит удой молока на семерых, да ребятишек обсажает на полу вокруг, а он один в две руки да в две ложки уписывает — ни одной ложки мимо рыла не пронесет; бывало, отец привезет из Нижнего на всех ребятишек по маковнику{66}, а он сестрам и братьям песком глаза запорошит, да и поест все один. Бывало, положит сам свои рукавицы на полати, заползет с печи, да и приноравливается, как бы поладнее их стащить, чтобы и самому не увидать; бывало, сам у себя портишки унесет да и схоронит, и ходит как мать на свет родила. А когда только стал он своим языком лепетать, слова выговаривать, так первое слово сказал, для почину, поговорку: лупи яичко — сказывай, а облупишь — не показывай; первую песню запел про русского про Картуша, Ваньку Каина; первую сказку сказал про Стеньку Разина. «Эй, быть бычку на веревочке!» — говаривали ему добрые люди; наш Ванька не слушает и ухом не ведет. Стал ему старший брат говорить: «Ванька, коли ты у меня еще что украдешь, так ткну я тебя в рыло ногой, будешь ты семь недель без одной лететь торчмя головой!»