Между тем он женился у себя на родине, в Пересветове, и сделал это больше по требованию своей матери, чем по собственному желанию: матери его понадобилась помощница в доме, или, просто сказать, работница. Впрочем, жена ему попалась хорошая и добрая, только чересчур уже смирная, — а это последнее качество было не под стать характеру ее свекрови Афимьи, бабы малоумной и крайне сварливой. Трифон, хоть и обзавелся своей собственной семьею, редко и не надолго навещал Пересветово. И тяжело бывало ему проживать дома. Афимья обращалась с его женою всегда глупо и несправедливо, а иногда даже жестоко. Уж как хотелось ему вырвать из-под этого гнета бедную жену, которую он очень любил! Сначала он порывался было взять ее с собою в Питер, вопреки обычаю и несмотря на то, что мать и слышать про это не хотела; но средства его для жизни с женою на стороне были недостаточны, да к тому же пошли у него дети, — и он должен был отложить свое намерение.
Вспомнил он тогда, как дядя Пантелей все добивался, чтобы откупиться на волю. Мысль о свободе стала вдруг любимою, дорогою, потаенною его мыслью. Он положил работать без устали для этой цели. Он рассчитывал, что как только откупится, то приютит с собою жену и детей, а дети, подрастая, помогать будут, и легче дело его пойдет, и, смотришь, под конец сам он сможет сделаться хозяином, хоть и не на большую руку.
"Лишь бы выбиться на "стремя"-то, — думывал он: — а там по воде уж легко будет плыть!.."
II
И стал Трифон Афанасьев жить да поживать все в Питере. Вообще не очень удачилось ему здесь, но он никак не хотел расстаться с привольным, бойким городом; "благо обжился, к месту пришелся", — как он говаривал, — тут и свековать ему желалось. Да и во всяком случае он хоть и немного добывал в Питере, однако доставало ему из заработков своих уплачивать оброк исправно и в дом подавать ежегодно рублей сотню ассигнациями; а сверх того, во многие годы работы сколотил он и запасец порядочный.
Так прошло с лишком двадцать годов; Трифон же доживал свой четвертый десяток. К этому времени накопилось у него в запасце тысячи полторы рублей. Он не выпускал их из рук, хранил как зеницу ока и носил всегда на кресте.
"Вот, — думал он теперь частенько: — еще годика три-четыре поработаю, авось и еще рубликов пятьсот сколочу… А семья у меня небольшая, — может, барин и возьмет тысячки полторы… Приписаться будет стоить дорогонько: ведь нашего брата тоже не помилуют… Больно мало останется у меня деньжонок, и обзавестись, почитай, будет не на что… да ничего!.. Юшка ведь на возрасте, и Мишутка авось с помощью господней поправится… А право слово, барин возьмет полторы тысячи: он ведь добрый, хоша и бестолков маненько…"
Но во всю жизнь недобрая доля преследовала Трифона.
В последний год пребывания его в Питере получил он в начале лета известие из дому, что жена его умерла. Он тотчас же отправился в Пересветово и нашел осиротевшую семью свою в чрезвычайно плохом положении: старший сын его Ефим, малый лет уже пятнадцати, оказывался хворым и поэтому ненадежным к постоянной, усильной работе; дочь Аграфена в прошлую зиму потеряла ноги от сильной простуды и сидела калекой; младший его сын Михайло, семилетний мальчик, испуганный в детстве бабкою Афимьей, имел падучую болезнь, и уже теперь было заметно, что он на всю жизнь останется дурачком. Бедный Трифон был поражен таким положением семьи. Много тужил он о жене, еще больше горевал о детях и, ко всему этому, сильно не ладил с матерью, которую он не мог не попрекнуть за несчастье младшего сына своего и за дурное обращение с женою, захиревшей, может быть, через нее. Недели четыре только пробыл он дома и под конец этого времени усильно спешил отправиться в Петербург, — так тяжело и горько было ему дома глядеть на семью свою.
Он пришел в Петербург в праздничный день, к вечеру, и, при самом входе в город, встретился с двумя знакомыми извозчиками, земляками ему из соседней с Пересветовым деревни Загорья.
— Трифон, брат, здорово, — весело сказали они оба. — Из дому, что ли?
— Из дому, — отвечал Трифон.
— Подобру ль, поздорову побывал?
— Нету, братцы!..
И он рассказал им про свое домашнее горе. Земляки потужили, поохали, стали утешать его, как умели, а покончили утешения такими словами:
— Что ж, брат, делать-то? Воли божьей не минуешь, а уж оно, знать, так на роду тебе написано… А чем горевать-то, брат, пойдем-ка да выпьем маненько. Ты хоша и не больно охоч до вина, да все ж иногда пропускал, — мы ведь знаем… Так теперича-то и сам бог велел — с горя… А нам тебя, брат Трифон, вот же ей-ей, до смерти жалко!..
— Спасибо, братцы, на добром слове, — отвечал Трифон: — а вина не надо… чай, и в душу не пойдет…
— Экой ты!.. говорим — надоть тебе беспременно теперича… Легче не в пример будет!.. Мы вот и сами, брат, с горя тоже, — с местов слетели, хозяин обидел, так оттого больше…
— Да как же, — возразил уже в каком-то раздумье Трифон, которому в ту минуту так вдруг захотелось испить винца, как никогда прежде не хотелось: — да как же, братцы… а я было думал прямо на фатеру к хозяину ночевать, да завтра с утра уж и за дело приниматься…
— Эва! — сказали, смеясь, оба приятеля: — успеешь еще наработаться, — дело-то не медведь, в лес не уйдет, а нашему брату, ей же богу право, можно иной раз и отвернуться от дела хоть на часок… Вишь ты, ретивый какой!.. Ты пойдем-ко с нами да выпьем, брат, — а вот ночевать-то, ну, коли поздненько там будет али захмелеешь больно, так хоша с нами ночуешь…
Трифон не стал уже более возражать; он тем легче согласился на предложение земляков, что его самого так и подмывало пойти размыкать грусть-тоску; да к тому же земляки эти были люди хорошие и по душе ему.
Обыкновенно скупой на всякие напрасные траты, Трифон в харчевне раскутился не на шутку. Голова его затуманилась, он вдруг позабыл про свое горе, и легко стало у него на сердце; приятели его тоже весело кутили. Скоро пристал к ним еще товарищ на выпивку, тоже извозчик, знакомый несколько приятелям Трифона, парень молодой, разгульный и весельчак затейливый. Он подсел к Трифону и так подладил ему веселою речью, что под конец стал брататься с ним. Все наши гуляки выпили тут не мало и еще хотели бы выпить, но было уже поздно, и харчевник выпроводил их вон почти насильно.
На свежем воздухе голова хмельного Трифона еще больше затуманилась, а ноги у него так и подкашивались. Он смутно понимал, что в таком положении не следует ему идти к себе на квартиру, до которой было не близко.
— Кузьма, а Кузьма!.. — сказал он одному из двух приятелей-земляков: — я, брат, тово… уж и больно-то я захмелел теперича… Идти на фатеру, — а нету, брат, никак вот не могу!.. и неблизкое место, право слово!.. Да вот что, брат, — прибавил он, понижая голос, но говоря, однако, так, что все слова можно было слышать: — боюся, тово… как бы деньжонки, брат, кровные денежки, — на кресте вот ношу, откупиться приготовил, — как бы, то есть, не отняли…
— А хоть?.. я тебя провожу!.. — проворно вмешался разгульный парень.
— Ну, брат… — начал было Трифон.
— Нету!.. — возразил Кузьма. — Пошел ты прочь, Андрюшка!.. Знаем мы тебя, — заведешь ты его, пожалуй… Пойдем-ко, брат Трифон, с нами ночевать…
— Так и я с вами! — вызвался опять Андрюшка.
— Ну, куда еще!.. проваливай-ко!.. Там и так тесно будет, — отвечал товарищ Кузьмы, Петруха.
— Уж пожалуйста, братцы, не прогоняйте меня! сделайте такую милость!.. больно далече идти…
— А черт с тобой!.. иди, пожалуй, — вымолвил с неудовольствием Кузьма.
В большом душном и темном подвале, куда вошел теперь Трифон с своими товарищами, уже спало вповалку на полу довольно много всякого народу, и не без труда отыскали наши гуляки местечко себе посреди подвала. Трифон, Кузьма и Петруха скорехонько и крепко заснули, но Андрюшка не спал: он задумал раздобыться в эту ночь чужим добром. Уверившись, что товарищи его крепко разоспались, он ползком и потихоньку подкрался к Трифону, смело расстегнул ему ворот рубахи, вытащил из-за пазухи шнурок с крестом и кошельком и складным ножиком ловко перерезал шнурок. Затем он хотел было убираться вон из подвала, но вдруг пришла ему в голову затейливая мысль… он усмехнулся про себя, опять смело подобрался к Трифону и осторожно надел ему на шею свой крест с грязной ладанкою. Окончив счастливо эту опасную затею, он поспешил уйти и тут нечаянно спотыкнулся об ноги Кузьмы. Кузьма приподнялся на локоть и спросил спросонья:
— Кто это?
Андрюшка не отвечал, но невольно остановился.
— А, черт! ноги отдавил, — сказал сердито Кузьма. — Да кто такой?
— Я, — отвечал шепотом Андрюшка.
— Вишь ты, вор Андрюшка! — пробормотал уже почти бессознательно Кузьма и повалился опять спать, а вор проворно выбрался из подвала.
На другой день Трифон только что глаза открыл, как по болезненному какому-то предчувствию прежде всего хватился за свои денежки — и не нашел их.