Орел-Скоморох на своей свадьбе сам и орел, и скоморох, сам и музыка, и песни, и танцы! Не плавные па (па вперед, па в сторону), а настоящие антраша, двойные и тройные кульбиты. Орел-Скоморох выступает, как воздушный гимнаст: все свои номера он выполняет в воздухе. Причем выполняет не так, как это бывает, когда работаешь на публику, а так, как это бывает, когда работаешь на себя, когда выступаешь на собственной свадьбе.
— Скоморох! — уныло замечает Орел-Могильник, который и на свадьбе не теряет уныния, пронося его через всю жизнь — к своей заранее намеченной цели. — И чего веселиться? Ну, свадьба. Потом будут похороны…
Орлу-Могильнику не нравится Орел-Скоморох. Впрочем, Скоморох и не стремится ему понравиться. Он хочет понравиться своей невесте, такой же скоморошке, которой только дай поскакать, особенно на собственной свадьбе. «Скачи, скачи, — размышляет Орел-Могильник на ее счет, — после свадьбы наскачешься…»
И она скачет. Она выкидывает все эти антраша, все эти двойные и тройные кульбиты, словно в жизни ее произошло невесть какое событие.
А какое событие?
Ну, свадьба. Ну, нашелся такой же, как и она, скоморох, который польстился на такую же, как и он, скоморошку. Так уже, значит, прыгать, скакать? Словно ты не орел, а блоха, простите за выражение.
Тьфу!
Орел-Могильник произносит мысленно «тьфу!», как бы подводя итог своим размышлениям. А чего размышлять-то? Стоит ли по этому поводу размышлять?
Ну, свадьба. Потом будут похороны. И между тем и другим один шаг. Одно па, выражаясь по-скоморошьи.
Глупый СивкаВ трудную минуту Глупый Сивка строит из себя дурачка, поэтому его называют Глупым Сивкой.
Вот допустим: к гнезду приближается враг, а в гнезде еще не высиженное потомство. Как должна поступить серьезная птица при виде такой серьезной опасности? Либо спасать потомство, либо отражать врага.
Сивка же начинает выкидывать свои фокусы. То он взлетает, то падает, как подбитый, то вдруг начинает кувыркаться, как какой-нибудь клоун. И хотя ему, конечно, невесело, и хотя сердце его колотится, как будто его там заперли на замок, но он веселится, изо всех сил веселится, так что на него невозможно серьезно смотреть.
Смотрит враг на Глупого Сивку и забывает о его недовысиженных птенцах. И думает враг: «Ну и Сивка, до чего же ты глупый, Сивка!» А Сивка еще больше старается, словно всем своим видом хочет сказать: «Да, я глупый, я очень глупый, я прямо-таки шут гороховый, ну что с меня, дурака, возьмешь?»
И враг идет дальше, потому что с дурака взять нечего, враг уходит, смеясь и удивляясь тому, что есть на свете такие глупые сивки. А Сивка, убедившись, что враг ушел, перестает дурачиться и спешит к своему гнезду и серьезно, очень серьезно, как настоящий отец, продолжает высиживать свое недовысиженное потомство.
Но еще долго не может он успокоиться, и сердце у него прямо выскакивает, как будто где-то там сорвали замок, и Сивке страшно, теперь ему страшно, а раньше было весело! Раньше он кувыркался, а теперь сидит и дрожит, хотя раньше надо было дрожать, а теперь бы можно и покувыркаться…
Обезьянье ДеревоЖивет на свете Баобаб — как ободрение всем живущим. За свои пять тысяч лет он многое повидал: рождение и гибель держав, величие и падение фараонов. Ураганы, несущие смерть. Потопы, несущие смерть. Пожары, несущие смерть. Дикие табуны и дикие орды.
Но — живет на свете Баобаб. Как ободрение всем живущим.
Его рубили, ломали и жгли, с него сдирали кожу — с живого. Его даже назвали Баобабом, то есть Обезьяньим Деревом, — чтоб унизить, хотя ростом он и так невысок. Ему свойственна широта — тридцать, а то и сорок метров в обхвате. Разве можно согнуть, разве можно сломать при таком обхвате? Были землетрясения, все вокруг сотрясалось, а он стоял, как положено стоять тем, кто намерен простоять тысячелетия. И все, что было срублено, содрано с него, — отросло.
Пожары прожгли его насквозь, выжгли самую сердцевину. Но он все равно живет. И цветет. Когда отцвели державы и фараоны, и пожары, и потопы, и дикие орды и табуны — он все равно цветет, он живет. И даже не затвердел от всех этих испытаний.
Нет, он не затвердел, древесина у него мягкая, недаром ее любят жевать слоны. Баобаб не возражает, и причина этого не мягкость его, а широта: пусть жуют, всю не сжуют — все-таки тридцать метров в обхвате! А из коры его вьют веревки, и он тоже не возражает: новая кора отрастет. И плоды новые вырастут, и листья новые отрастут, хотя вечно их кто-нибудь объедает.
Пускай объедают, пускай жуют, пускай даже вьют веревки и называют Обезьяньим Деревом, — Баобаб не станет протестовать, при его широте это, в сущности, мелочи. Другие считают, что нужно быть выше мелочей, а он считает, что нужно быть шире. Да и разве только из него вьют веревки? Не только из него. За пять тысяч лет он смог в этом убедиться.
Всем трудно, приходит к выводу Баобаб, но — ничего не поделаешь. Нужно быть шире трудностей, тогда их легко преодолеть…
Поэтому Баобаб обнимают сразу двадцать, а то и тридцать человек. А тех, у которых нет широты, и один человек не обнимает.
Бражники и ЖужжалыЖужжала-Печальница, небольшая, но весьма печальная муха, настолько печальная, что, казалось, она вобрала в себя всю мировую скорбь, после чего остальные мухи должны жить беззаботно и весело, — так вот, эта самая Жужжала-Печальница, которую иногда называют Траурницей, нисколько не заботясь о том, чтобы отличить ее от бабочки Траурницы, а может быть, специально для того, чтобы спутать ее с бабочкой Траурницей, хотя спутать муху с бабочкой можно в состоянии уж слишком большой печали, — так вот, наконец, эта Жужжала-Печальница, муха, а, уж конечно, не бабочка, в один печальный, тоскливый, совершенно несчастный день повстречала Бражника-Языкана.
Этот Бражник был, конечно, не мухой, а бабочкой, хотя в настоящее время это было ему безразлично. Он не видел разницы между чешуекрылыми и двукрылыми, и это его не смущало и нисколько не портило ему настроения. Наоборот, это сближало его со всем миром — чешуекрылым, двукрылым, перепончатокрылым, с миром жестко- и полужесткокрылым, прямокрылым, и равнокрылым, и сетчатокрылым, — мать честная, до чего он разно- и вместе с тем однообразен, этот мир! Бражник-Языкан развел крылья, чтобы обнять этот мир, и спросил:
— Жужжишь?
— Жужжу, — ответила Жужжала-Печальница, потому что она одна представляла здесь жужжащий мир, как другие представляли стрекочущий и звенящий.
— И правильно делаешь, — подумав, сказал Языкан.
— А может, неправильно? — вздохнула Жужжала-Печальница. — Может, нужно не жужжать, а визжать? Или даже рычать? Только я не умею.
— Каждому свое, — сказал Бражник-Языкан и задумался. Когда-то он тоже вот так же печалился, пока не понял, что каждому свое. Когда это поймешь, тогда уже ни о чем не будешь печалиться. Кому надо, пусть жужжит, кому надо, пусть визжит, кому надо, пусть рычит. И молчит, кому ничего не надо.
— Жить — жуть, — сказала Жужжала-Печальница.
— Ничуть. Кто поет, пусть поет. Кто плачет, пусть плачет. Разнообразие звуков. Я, к примеру, разговариваю, потому что я Языкан. А ты жужжишь, потому что ты Жужжала. А другие пусть визжат и рычат, пока ты жужжишь, а я разговариваю. Все нормально, все хорошо.
Бражник-Языкан как-то неестественно замолчал, словно усомнившись в своем последнем слове. Он замолчал, как молчат те, кому ничего не надо, хотя подсознательно ощущал: что-то ему было надо… где-то там, в глубине, что-то ему было надо…
Что ему было надо? Он не мог сказать. Но оно было — что-то такое, чего он, Языкан, не умел сказать, а Жужжала-Печальница не могла прожужжать, а другие не могли провизжать, прорычать… Было что-то такое…
ДИАЛОГИ
Диалоги состоят из прямой речи, но речь в них редко бывает идеально прямой. Сплошь и рядом она бывает неровной, извилистой, даже петляющей, хотя грамматически остается безукоризненно прямой речью.
— Вы понимаете, что я хочу сказать?
— Прекрасно понимаю.
Тире перед прямой речью — эталон прямоты, которому она должна следовать, но, к сожалению, следует не всегда. А иногда не следует — к счастью…
— Выньте руку из моего кармана!
— Это не ваш карман.
— А чей же? Может быть, ваш?
— В этом я не уверен.
— Зачем же запускаете в него руку?
— Почему вы думаете, что это моя рука?
— А чья она?
— Может быть, ваша… Откуда взялся этот платок?
— Это мой платок.
— Опять «мой»! Мой карман, мой платок…
— Зачем я с вами разговариваю? Вы залезли в мой карман, а я еще с вами разговариваю!