Московка стояла у входа на колокольню недоуменная и растерянная; на лесенке без перил, высоко посередке, зияла страшная дыра: не хватало ступени. Слишком страшно для городских нервов. Но подходил умытый и причесанный Скоморох:
— И куда выгуляла? Бежит по сёжки, как уголейко по печи: станет и задумается. Только усов не хватат! Разгони загадку: маленька коровушка не много доїт, а всем уделит.
И, видя, что Московка задумалась, добавил:
— Разве сейчас не умывалась?
— А, рукомойка!
— Рокомойка, правильно!
— А вот: на устьї, на устьїнском, на угли углинском смешалась вода с песком и розодрался Лука с Петром?
Они уж подымались по лесенке.
— Во кака отгодка: пець, угольё, горшок, суп вареной.
— А эта: был я на копки, был я на топки, был на кружале, был на пожаре, выбросят на улицю, — собаки косья не едят.
По-детски радостно закричала Московка:
— Горшок, горшок!
— Правильно!
Они были около страшного места. Голова кружилась у Московки, и не было сил сделать громадный шаг наверх. Отвратительно! Скоморох, как ребенка, подхватил Московку, поставил на следующую ступеньку и вдруг сказал:
— Эх, баушка, кабы ты была моей матинкой, так бы и носил тебя носком. Всю жись!
Это было очень бурно для северянина, а потому Московка смутилась и, ощущая гордую радость, спросила:
— А твоя мать жива?
— Покойна.
Задал еще загадку, но Московка не поняла, да и понимать было некогда. Они стояли уже на колокольне. Насколько хватал глаз, расстилалось и волновалось холмами хвойное море. Редкими, цветущими островами пятнели деревни с полями и церквами… А налево серебряной широкой дорогой петлила Пинега, то обрываясь, то снова появляясь. И над всем этим голубой купол с множеством легких пробегающих облачков и тучек. Немного ветрено, но так весело, бодро! Захватывающе интересно было угадывать деревни, церкви…
— Вон Карпогорье, Параскева-Пятница, Пиремень, а сюда вон Юбра, Почезерье… и вон, вон вдали что-то мреет… Соколиные глаза Скомороха узрели даже пинежский собор, во всяком случае пятно с горящей точкой. Там был некогда знаменитый волок, — так и называлось селение Волок, — волок между реками: Пинегой и Кулоем. Плыли сверху из резиденции московского воеводы суда на Волок и переволакивались на Кулой, в Кулойский стан, куда по договору с Великим Новгородом уже давно, до существования воеводства, Москва посылала охотников за ловчими птицами. Надо повернуться направо. Отсюда по воздушной линии не так все далеко, как это считается по извилистой Пинеге. Вон Карпова Гора — громадное селение, в напротив, на плоском берегу, деревня Кеврола с дивной черной церковью, чудом деревянного зодчества, построенной 220 лет назад. Эта Кеврола и есть древнейший город Кевроль, который Новгородские ушкуйники обложили данью. Кулой долго был ареной политической борьбы Новгорода и Москвы. Победила Москва. Чудь напирала, и Москва в ограждение учредила в Кевроле Московское воеводство. Весело, привольно жили воеводы, часто сменяясь, ибо Север считался лакомым куском, и сесть на Кеврольское воеводство стремились многие. Жили воеводы жирно и весело. Со свадьбами по образцу царских, с белилами, со стольниками на свадебных пирах, с веселыми скоморохами, с кулачными боями на плоских искусственных горках, с потешными масленичными катаньями.
Вместе с чистейшим надводным и надлесным воздухом вливалось в Московку дыхание истории. Не той истории, что подкрепляется документами, критически проверенными фактами, а простой обывательской, подкрепляемой живой памятью стариков, говорящих о древнем дне, как о вчерашнем.
Московка же ведь сидела под «Мировыми Соснами», а старики рассказывали, как под этими соснами встретились мужики двух враждующих деревень. Они шли судиться к воеводе и здесь под соснами заключили мир, чтобы не ходить на «правый суд». Воеводы жили сладко, тешились горками, а в правёжной избе стонал народ.
Все же, когда при Екатерине II было упразднено воеводство, учрежден на месте Волока новый город Пинег, в летний и жаркий день глупый народ плакал, провожая последнего воеводу, лодки с нажитыми богатствами и разобранные строения, что сплавлялись в новый город на Волоке. Плакал не потому, что воевода был хорош, а плакал над уходящей красивой пышностью, которая питалась народными же соками, плакал над превращением древнего города Кевроля в расползшуюся черную деревню Кевролу.
Чудь? Что за люди? Жонки говорят, что Чудь вылезает по ночам из земли с треугольными головами и бродит по свету вместе с нечистью. Мужики трезво рассказывают, что Чудь, вроде зырян, воевала; ее оттеснили воеводы в леса, и остался от Чуди брошенный мальчик и Палец. Бросовых да Пальцов сейчас узнаешь по скулам. (Есть сейчас фамилии Бросовых и Палец.)
Скоморохи? Московка знает, сколько песен, сказок, поговорок про скоморохов застряло на реке Пинеге, именно в этом ее звене, около древнего Кевроля.
Время от времени оно родит подлинных скоморохов. Здесь именно найдена оставшаяся живой в памяти одной старушки былина-уника о «Вавиле и скоморохах». В сборнике XVII века лишь уцелела страница с названием «Вавило и скоморохи», но самого текста не было, а здесь вдруг, пожалуйте, поют, знают. Почему? Да ведь их же гнали, скоморохов; церковь гнала их, а они, гонимые грешники, ушли сюда, на север, прилюбились народу своим талантом, и, чтобы поднять свое звание и значение, сложили былину про то, что они не только не грешники, но святые и делают важное дело — переигрывают «Царя-Собаку». Если б Махонька согласилась сегодня спеть про Вавилу! Подойдет ли к теме о матери? Ну, конечно: они же так дружно жили, мать и сын. Он для нее сеял пшеницу. Наверное ее «носком носил». Вот и рядом подлинный скоморох! Ведь если б ему дать лоск, образование, был бы крупнейшим актером, современным скоморохом, был бы членом Всерабиса, печатался бы на афишах.
А подлинный Скоморох давно уж понуждал Московку похлебать молока и «итти домой».
Домой? Где дом? У Александры? В Пинеге? В Москве? Ах, да, там, где сказки: на причале, на берегу. На Пинеге не было видно ни парохода, ни дымка. Отряхнула Московка свои думы и стала спускаться. У страшной дыры она покорно «схватилась в охабоцьку» и не заметила, как очутилась внизу. Когда же она вошла в большую горницу, все сидели приободренные, веселые; хозяйка уставляла стол снедью и, завидев Московку, схватила ее за руку. Мерно и широко ее раскачивая, в такт певуче приговаривала:
Спали, почевали,
Рано весело вставали,
Белы лиця умывали,
Полотенцем вытирали,
Во карман руки совали,
Чясты гребни доставали,
Буйны головы чесали,
Русы кудри завивали!
и совсем обычно, коротко: «С добрым утром!»
После трапезы и сердечного прощанья с хозяевами, стали спускаться, и привычные кавалеры заняли места около своих дам. Хороши были Громадный Ошкуй с крохотной Махонькой. Но, как только началась тропа, ведущая к волости, Помор распростился, сказав, что встретятся на берегу. Он крикнул идущему впереди Кулоянину:
— Веди бабку с другой стороны!
— Сама поведется!
Но все же придвинулся к Московке, так что в трудных случаях она могла за него ухватиться. А дорога прямиком к реке, без тропы и после дождя, была трудновата. Когда Скоморох приостановился, чтоб выломать палку, Московка тихо спросила деда:
— Дедушко, ты, говорят, здесь корову нашел, коня нашел и помиравшего внука поднял? Как это ты? Заговорами? Слово знаш?
Московке очень хотелось записать заговоры.
Дед остановился и строго посмотрел на Московку.
— Вот што я тебе скажу. Ты жонка с виду хороша, говорка, да уж больно любишь все знать. Все тебе надо. Сколько лет, да далеко-ли пожни, да хто, брат, хто сват… А мы тебя не знаем. Ты што? Нашчот продналогу наехала? Ли может ты, носыря, силу мою хочешь отобрать? Ты што задумала?
Московка растерянно моргала глазами и ничего не понимала; она только чувствовала, что каким-то бестактным вопросом задела и напугала деда. А в чистых синих глазах деда горел настоящий гнев.
— Эх, ветрел бы я тебя здесь одну…
Скоморох наконец выломал палку и спокойно отозвался, показав дюжий кулак.
— На пинесьску заставу наехал.
— То и вижу, што станисники!
— Ты чего взъерился? Высокоум Долгошшельской! Хто твою силу заберет? Цë брать? В ей силы поболе твоей, — потому грамотна. А што ей любопытно, как люди живут, дак блаhодарить должен.
Дед молча пошел вперед и вскоре скрылся. Московка была в отчаянии. И ей оскорбительно и как-то сама оскорбила деда; главное, страшно, что не будет больше рассказывать… Скоморох утешал:
— Ты на его не смотри… Он зла не дёржит, только он боїтсе нашшот ведовева. Все колдуны боятся, не любят, штоб разговаривали.