— Ты на его не смотри… Он зла не дёржит, только он боїтсе нашшот ведовева. Все колдуны боятся, не любят, штоб разговаривали.
Они уже спустились к самой реке, и Московка кинула прощальный взгляд на Андигу, где они провели третий день, исполненный волшебства и чудес. Скоморох заметил с досадой:
— Настояшшу тропку прокинули. Эх, тебе было-б легше.
Они уже шли берегом под горой к площадке, наполненной движением. Московка радостно ощутила «домой», Андига исчезла. «Дом» жил полной жизнью: кишел, передвигался, цвел прибежавшими ребятишками, которые сгрудились у тропы при выходе на площадку. Скоморох и Московка разом воскликнули:
— А, хвалёнки! Здорово вам!
Старшие хвалёнки, потупив очи, медленно истово поклонились, как степенные девушки на больших гуляньях, а потом жадно стали глядеть на пришедших, а младшие совсем застыдились и закрыли локтями глаза, да так уж и не отдирали их.
— Баушка, расскажи сказку, ту любую, што в воды сказывала, как купались… Московску, любую…
И Московка задержалась, а когда освободилась от ребят, начались перебивные разговоры со всем «домом».
— Што, загостилась, баушка?
— Вести есь нашшот парохода: снялся с мели, в Карповой побывал и выша пошол, должно до Суры дойдет…
— Вода больша.
— Вот капитан-то обрадел, там у его вверху семеюшка.
— Это што на телеграфе узнали? Ходили так рано?
— Нет, жонка пришла, сказывала, видела, как снялся.
— В тридцати верстах сидел…
Скоморох, уже свидевший рядом с молодкой, крикнул:
— У нас телеграф редко дейсвует. Больша — радиосарафан!
Все покатились.
Когда наконец Московка подошла к холмику, там все сидели на обычных местах. Кулоянин под своим кустом начал что-то снова плесть, погруженный в обдумыванье и примериванье. На Московку он не поднял глаз, от чаю отказался. А чай разливал Помор и предлагал подлить коньячку, которым угощал и стоящих поблизости мужиков.
— Где взял? Ужели лавка пола?
— Затем и на волось бегал?
— За тем-то за тем, а лавка заперта. У приятеля находилось. Припасёно из Архангельска. Кушайте, бабушка, беспременно!
Вокруг сказочников собирались:
— Стоснулись без вас, бабушка!
— Стоснулись без сказочек, без говори — той. Тут на меленке-то мы тож поговорили. Мельник-от сам больно мастер.
Московка всполошилась:
— Где он? Позвать бы, или к нему пойти бы.
— Да сиди уж! Хватилась! Он уж уехал чищень смотрять дня на два, далеко у него… Гледи и мельница не работат. На замки.
Помор заговорил:
— Аккурат севодня, была в 1854 г. бомбардировка Соловецьково монастыря. И прекратилась пальба в шесть часов — аккурат я родилса. Чайки англичанам столько зла наделали, што они отступились: собрались над фрегатом вне ружейнова выстрела, кричали так, што команды не слышно и все їм застрали: и паруса, и на головы офицерам. Так они проклели чаек.
— Так вот оно што! Ну, поздравляю вас, Олександр Ондреїч! Вот почему и роскошное угошшение! Давайте шшолканемся! Желаю вам всего доброго, всякой удачи!
Стали чокаться, и бутылочка опустела.
— Дедушко, выпей жа ради такого торжесва!
— Довольно, што с табашниками сижу, езык разговорами поганю…
У Московки сердце захолонуло от мыслей:
«Не станет больше, ни за что не будет рассказывать, все пропало!»
— Олександр Ондреїч, у вас жена, дети есть?
— Жоны не бывало. С матерью жил, когда дома бывал, а дети? Может їх несколько сот есь, не знаю, не спрашивал…
— Олександр Ондреїч, расскажите про свою мать побольше.
— Штож мать? Ежели бывали в Кеми, то про мою мать слыхали. Останиху все знали. Мастерица была петь да сказывать, чего только не напоет, не наскажет!
Скоморох вмешался:
— Я как мальчишком в Архангельско попал, дак в Кемь ездил с купцом одним. Останиху видал и слыхал. Ну, уж!.. Иной сказыват, как корова в лужу хлюпат, а у Останихи — дак кажно слово к слову прильнуло…
Александр Андреевич продолжал:
— Я вам не сказку, а быль расскажу.
И он начал.
31. Соломбальская быль
В Соломбалы (портовая часть гор. Архангельска) женьчына жила. Я хорошо ей знал, Ографеной звали, она булками торговала у пристани. И был у ей сын, Ванюшка, лет десяти, все за границу просилса:
— Мама, пусти за границу!
— Не пушшу!
— Ну, я сам убежу.
И убежал. Пришол в Архангельско аглицкий корабь. Ванюшка с юнгой разговорилса, што за границу ему охота: мальчишка в Соломбалы живет, дак уж по аглички болтат. Юнга отвечат:
— Вон коптеен идет, у нево просис.
Ванюшка к нему по аглички:
— Коптеен! (значит капитан).
— Коптеен! Я за границу хочу.
А тот ему:
— Полезай в трюм!
Ванюшка и полез.
На утро корабь запоходил.
Ографена день ждала, на второй стала соседей спрашивать:
— Не видали-ли где Ванюшки!
— Вчера видели, севодня не видали.
— Ах, подлец, наверно, убежал!
Естли бы в море потонул, то давно бы выкинуло, а то нигде нету. И так не бывал двадцать лет. Он уже старшим матросом ходил, женилса в Англии, трое детоцек уж было у них. И услыхал он, што корабь идет в Архангельско за пшоницей. Он и нанялса старшим матросом: маму охота повидать. Жоны сказал, она заплакала.
— Узнат тебя мать, останешься там!
— Нет, я не признаюс.
Ну, пришли в Архангельско. Он думат:
«Естли мама жива, дак она у пристани булочками торгует».
И увидал ей, подошол и булочку купил за три копейки, потом в трактирчик зашел, у раскрытого окошка сел; чай пьет, на маму смотрит.
И так каждой день: булочку возьмет, у раскрытого окошечка сядет, на маму смотрит. Только и всево. Две недели так прошло, завтра утром корабь запоходит обратно. Он в последний раз булочку купил и двадцать пять рублей под булки подсунул.
Она ево не узнала, и он не призналса.
Так и уехал. Вечером Ографена деньги нашла, соседкам говорила:
— Двадцать пять рублей кто-то обронил. Завтра спрашивать станут, дак я отдам.
Она незавидна на деньги была, эта женьчына, я ей хорошо знал.
На следуюшший год, весной, уж ево сердце тоскует: в Архангельско проситце. Опять нанялса на такой корабь, што за пшоницей идет. Жона беспокоїтце, плачет:
— Оставишь ты нас, мама тебя узнат!
— Не узнат. Тот-там раз не призналса и опять не признаюс.
Опять также булочку у матери покупат, в трактире у открытого окошечка сидит, на мать гледит. На отъезд сорок рублей приготовил и на прошиенье под булки подсунул.
Ографена опять деньги шшытат, — сорок рублей лишны. Опять торговкам рассказыват, а они ей:
— Да, што это, Ографена! у тебя: то двадцать пять рублей лишны, то сорок, у нас — дак не у ково. Смотири, не сын ли тебе помогат?
— А, наверно, он, подлец! Ну, теперь стану всем покупателям на руки смотреть, не подсунут-ли?
И всем Ографена стала на руки смотреть. Нет, нихто денег не подсовыват! Какой даст поболе, дак сдачи спрашиват.
Ну, и опять год прошол. Ографена стала уж старой. Ты пошьчытай-ко, сколько годов вперед ушло. А тот уж с весны на корабь нанялса в Архангельско итти, пшоницей грузитьса.
Жона просто ручьем разливатца, плачот:
— Узнат тебя мама, ты признашься, останешься, забудешь нас!
— Да не признаюс. Те-там разы не признавался и сей раз не признаюс.
И опять: пароход стоїт, грузитца, а сын у матери булочки покупает. Она ево узнать не может: он бретый, как англичанин. Знашь, англичанин бретый, черной, как свинья палёна!
Однако она всем на руки смотрит.
Сын булочку за три копейки купит, в трактирчик пойдет, у открытого окошечка сядет, чай пьет, на маму смотрит. На отъезд он уж ей сто рублей приготовил.
А она всем на руки смотрит.
Вот он в последний раз булочку купил и сто рублей подсунул.
А Ографена всем на руки смотрит, да как закричит:
— Караул! Грабят!
Ему бы не бежать, а он побежал.
Ево поймали и к часному повели. Она часному тихонько говорит:
— Это не грабитель, и он меня не ограбил. Это мой сын, и он мне сто рублей дал. Я хочу, штоб он созналса.
Часной говорит:
— Сознавайса! Ты ей сын?
— Ни-ни-ни!
По-англички.
— Документы!
Ну, документы у ево аглички, все в порядке.
Она опять тихонько у часнова спрашиват:
— Можно ли ево донага раздеть? У ево родимо петно на левом боку, дак уж я признаю.
— Можно. Раздевайса!
Тот опять головой мотат, по-аглички говорит:
— Ни-ни-ни!
— Ладно! Не в Англии, — в Расеи. Раздевайса!
Ну, тот видит, раздевайса, не раздевайса, — сознаватса надо. И пал матери в ноги:
— Мама! У меня за капитаном семьсот рублей денег, я все отдам, только отпусти меня!