— Поняла тебя, баушка! Схоже, как я зябко живу.
— Ну, а коль поняла, то дам я тебе тростинку-живинку. Сбереги ее, сохрани, да еще и людям оставь.
Порылась у себя в узелке, достала завернутый в тряпочку саженец.
— Эта ивушка в добром месте живучая, свет и солнышко любит, завсегда тебя приголубит.
— Да она уж повялая...
— Свое место найдет, там отойдет, на долгий век прирастет. А ты помни, однако: стоит гора, под горой вода, меж ними два клада. Один-то в землю зарыт, другой снаружи стоит. Который из них тебе больше поглянется?
Дальше слова не молвила. Наутро чуть свет отгостилась, с Василисой простилась.
Попробовала Василиса саженец на берегу реки посадить. Хорошо тут казалось: тихо, дремотно, рядом кусты чернотала, на излучине по мелководью мелкая рябь и рыбешка играет, неподалеку в лесу кукушка кукует. Но саженец еще пуще повял. Отнесла его Василиса подальше в лес, выбрала поляну, где солнечно и безветренно, приготовила в земле уютное гнездышко, каждый комочек руками размяла, а саженец и тут вершинку склонил и поник.
Пошла Василиса из лесу домой, притомилась за день-то и у подножья бугра, в ложбине, у ручья, присела отдохнуть. Не подымалась у нее рука бросить совсем уж повялый саженец. Как хилого, шибко хворого младенца вынянчить захотелось. Ополоснула она саженец-то в ключевой воде и положила в траве обогреться. Глядь, он сразу ожил. Вершинка взбодрилась, листочки расправились. Да и в рост пошел.
Подивовалась на него Василиса и ласково молвила:
— Ну, и живи тут, миленок! На своем месте — любо, а не на своем-то и человеку тошнехонько...
С тем и взялась ямку для посадки копать. Не глубоко и взяла-то, только верхний пласт земли подняла, и тут нежданно-негаданно наткнулась на чугунок с золотым песком. Еле взглянула на золото, так похолодела вся. И поблазнило вдруг, будто мчится она на тройке коней, а куда гонит, зачем — память отшибло. Бросит пригоршню золотого песка — вся даль в дыму и чаду, а люди от нее разбегаются. Неулыба вслед бежит босиком, хочет догнать и обратно в свой двор запереть. Потом соседка Маланья остановила ее и давай-ко стыдить: «Что ж это, Василиса, с тобой? Уж и родня — не родня, и суседи тебе не суседи! То ты в ремках ходила, а то, на-ко, как вырядилась и уж не знаешь, поди, в чем квашню месить, с коей стороны корову доить!»
Мало-помалу Василиса одумалась, а тут кстати прилетела к ручью пичуга, хвостиком повертела и вроде бы тихо промолвила: «Живи! Живи!»
От золотого песка руки стыли, а вокруг-то светло от солнышка, и зелено от травы, и небо чистое, что в пору встать, поклониться всему живому и доброму.
— Нет уж, не по мне даровым-то пользоваться, — ободрила себя Василиса. — Пусть Неулыба потешит себя, коли чего-нибудь сыщет.
Достала она чугунок из земли, унесла от деревни подале и весь золотой песок в реку разбросала.
В ямку, взамен чугунка, саженец посадила, обтоптала его, ключевой водой полила, а себя почуяла вольно.
— Живи! Живи! — опять пропищала неподалеку пичуга.
Вот и ноги сами собой в пляс запросились. Топ да топ — никакого удержу нет! Травка-муравка голые пятки не колет, теплынь да свет — хоть купайся в нем, заботы и печали враз сгинули.
Сбросила с себя Василиса бабью шашмуру, кою носила на голове после замужества, волосы распустила, девичью косу заплела, подбоченилась, как бывало, и дала себе волю.
Я пойду погуляю,
Белую березу заломаю,
Высеку два пруточка,
Сделаю два гудочка,
Третью — веселу балалайку.
Стану в балалаечку играти,
Хмурого мужа будити:
«Встань-ко, хмур-муж,
Пробудися!
На тебе лоханку — умойся!
На горшевик — утрися!
На тебе ковригу — подавися!»
Покуда пела, даже не успела приметить, что пичужка взлетела, покружилась над ней, потом опустилась в подлеске, а мало времени погодя вышла оттуда старушонка со своим узелком.
— Живи! Живи! — молвила она, но Василисе не показалась.
Уж к вечеру выросла ивушка — вершинку рукой не достать. На второй день в толщину раздалась, широко ветви раскинула.
В ложбине, подле ивы, построила Василиса себе плетенуху, изнутри и снаружи ее глиной обмазала, дерновой крышей накрыла. Ивушка в окошко ветками шебаршит, светлый ручей беспрестанно журчит, с поляны дух сладкий наносит.
К зиме заколотила Василиса мужнин двор и переселилась туда. С прежними подругами снова дружбу наладила. Те, тоже замужние, но дорогу к ней проторили. Находили заделье, чтобы мужья не ругались. Одна захочет вроде бы для вышивки рисунок списать, другой вроде надо чего-нибудь из холста скроить, а на поверку выходило — надо было с Василисой чаю из ее самовара попить, сообща песню спеть, потому как без песни голимая скукота. Потом надумали бабы супрядки проводить. Соберутся в плетенухе у Василисы с прялками, по лавкам рассядутся, пряжу прядут и песни играют, не то в пляску ударятся. Мужья даже довольны бывали: не отставали бабы от дела, но и кукситься перестали, удобрялись.
На другой год, когда ивушка уж совсем повзрослела, начал подле нее молодяжник устраивать игрища. Как свечереет, со всей деревни собирались парни и девки. Допоздна, бывало, тут не умолкала гармонь.
На месте Василисы любая нелюдимка принялась бы гнать их, дескать, шибко шумите тут да топчете ногами траву, ну-ко, ступайте прочь. А Василиса наловчилась гармонисту подыгрывать: возьмет в руки железный таз вверх дном и как почнет по нему ладонями дробь выбивать!
Не зря, поди, сказано: чем веселее, тем добрее, чем добрее, тем счастье полнее!
В то лето в деревне беда приключилась. Осиротело большое семейство Падериных. Сам-то хозяин, Ферапонт, худо-бедно добывал пропитанье: то плотничал, то рыбу на ближних озерах ловил. Да и Фетинья чем-ничем ему помогала: половики ткала, шалюшки шерстяные вязала. Было у них семеро ртов: Спирька да Кирька, Андрюшка, Катюшка, Степка и Гришка и на придачу к ним Мишка. Старшому-то, Спирьке, стукнуло только десять годов, а Мишка еще на коленочках ползал.
По утрам часто туманило. Сплоховал Ферапонт, когда в озере сети снимал, перевернулся с лодки и утонул. Вскоре Фетинья на ходу задохнулась.
Остались дети, как птенцы в разоренном гнезде. Близкой родни не нашлось. Взялся Спирька сам верховодить. Чем попадя кормил младших брательников и сестренку. Один объелся, другой не наелся. Не умыты, не причесаны. Когда припасы поели, Спирька и Кирька наладились в чужих огородах варначить, Андрюшка, Катюшка и Степка по миру пошли подаяние просить. Разутые, неодетые. Началась осенняя непогодь, мокреть и стылость на улице. Испростыли все. В избе печь не топлена. По ночам и осветиться-то нечем.
А Василиса, как узнала, в ту же пору к ним бегом прибежала. Вывела их из холодной избы и к себе домой повела. Они так и прильнули к ней: пятеро за подол уцепились, Гришка на загорбок взобрался, а Мишка к груди припал. И все в один голос: «Мамка наша! Мамка наша!» Она, глядя на них, мало ума не лишилась: то ли плакать от жалости, то ли порадоваться, что экую семью завела.
У себя в плетенухе рассадила их по лавкам, прежде накормила-напоила, потом в баню сводила, переодела в чистое и спать уложила.
Вечером сходила в пригон, подоила корову и решила с устатку хоть часок посумерничать у окошка. Появилась ведь забота немалая: немудрено ребятенок-то обиходить и досыта кормить, а то мудрено, чтобы не случились из них шатуны-болтуны-лежебоки.
На дворе погода буранила, но вскоре прояснило, по всему темному небу звезды зажглись, а на ивушке под окном, от комля до вершины, появились крохотные огоньки-попрыгунчики. Осыпали ее всю, скакали с ветки на ветку, в догонялки играли, не то вниз падали на сугроб, и уж не знатко было — снег ли горит, ивушка ли, стоя на месте, кружится?
Не одета, не обута выбежала Василиса на улицу, но на ивушке все огоньки враз погасли. На ветках снежный куржак да стылая изморозь, и сугроб накрыт густой темнотой.
— Наверно, вздремнула я у окошка-то, — молвила сама про себя Василиса и хотела уж обратно в избу уйти, как вдруг упали подле нее семь шишек кедровых.
Огляделась она вокруг — поблизости никого не видать. Только жулан[1] вспорхнул с прясла, сделал над ней круг и скрылся из виду.
Потом вроде бы знакомый голос издали донесло:
— Стоит гора, под горой вода... Живи! Живи! Живой клад береги...
— Баушка, баушка! — позвала Василиса. — Зайди, погости!
Не дозвалась. И вдогонку не кинулась. Сама на морозе продрогла.
Подобрала кедровые шишки в подол и в избе на столе разложила: каждому ребенку по шишке. А что к чему, опять непонятно: то ли это гостинцы, то ли снова загадка?
В каждой шишке были орешки кедровые, а видом не одинаковые. Так ведь и одинаковых людей нет, всяк сам по себе.
Утром подвела всех семерых ребятишек к столу:
— Берите, кому какая шишка поглянется...
Те сроду кедровых шишек не видывали, орешков не пробовали и гостинцам обрадовались. Принялись скорлупу шелушить, орешки в охотку щелкать, досыта наелись, но орешки в шишках не убывали, а прибывали: взамен одного появлялось два.