— Сига отпусти!
— Ну вот! Будет он из-за Ерша суды разводить.
— Терпенья не стало, отпусти самого!
— Ладно, уговорили. Пусть едет.
Рыба Сиг говорит:
— Отступитесь, ребятушки, лучше не связываться.
— Нет никакого терпенья!
Уговорили-таки Сига, собрал он народный суд. Ерша вызвали, а тот на дыбы:
— Меня судить не имеете права!
— Это почему?
— Потому, что окончание на «у»! Это подкоп власти.
Ему вслух зачитали лещевскую грамоту. Спрашивают:
— Ты почему лещей обижаешь? Они на озере старожилы, а ты, новожил, их в Пучкаса загонил и выселил.
— Нет, я старожил.
— А какие есть документы?
— Документы все сгорели. Все сгорело. У меня одних коров сколько было. Два телевизора.
Тут слово взяла малая Нельмушка:
— Всё врет! В озере не живал, да и в Уфтюгу-то приплыл из душного ручья. Его и в реку-то не надо пускать, а не то что в озеро!
— Ах ты, потаскуха, чего говоришь? Не слушайте ее.
Рыба Сиг голос повысил:
— Гражданин Щетинников, где вы находитесь? Ведите себя прилично.
— Я ее, потаскуху, сгною в болоте, я в Москву напишу…
— Вишь, гражданин судья, что он выделывает! — это Судак вступился.
Ерш на него:
— А ты чего, полоротый? Твое какое пятое дело?
В зале шум. Встает белозерский Налим:
— Вывести! Судить заочно.
— Ах ты, лягушечья порода, зимний бабник, вяленица!
— Гражданин Щетинников, не выражайтесь!
— Нет, выражусь! Вас тут как сельдей в бочке, а я один. Подавайте защитника! Я на чистую воду вас выведу, я в рыбнадзор заявлю, я…
Дали Ершу десять суток да и отступились. Всех одолел. Срок отсидел, говорят: «Сматывай удочки!»
Ерш из казематки выскакивает:
— Остаюсь тут! В Белом озере!
Рыба Нельма схватилась за голову…
Ерш полетел по озеру, как новенькой. У половины домов стекла выхлестал:
— Судить вздумали! Я на ваш суд… с высокой колокольни! Я сам кого хошь упеку! Никого не боюсь, в три попа!..
Тс… Тащи его, стерву, вроде клюет. Ну вот, опять того же калиберу.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Марко Вовчок{203}
Сказка о девяти братьях-разбойниках и о десятой сестрице Гале{204}
Жила одна вдова около Киева, на Подоле, и самое несчастное было ее житье. Терпела она великую нужду и убожество. Жила вдова при большом городе, где громоздились богатые дома, где сияли и сверкали церкви с золотыми крестами, где люди с утра до ночи копошились тьмой-тьмущей, а такого беспомощного убожества, какое у вдовы было, хоть бы поискать в самой глухой глуши, где человеческого жилья не отыщешь, человеческого образа не встретишь и голоса не услышишь, а живешь с зверями да с птицами, с деревьями да с камнями, с горами да с реками: звери рыскают себе на добычу, птицы поют, деревья шумят, камни лежат, горы высятся, реки текут, и некому тебе помочь, ни порадеть; некому посоветовать, ни пожалеть.
Было у вдовы девять сыновей и десятая дочь, Галя. И уродились все девять сыновей один в одного: голос в голос, волос в волос; только самый меньшой сын был чуточку побелей да понежней; все свежие, смелые, чернявые мальчики и все любили и лелеяли свою сестрицу Галю, а больше всех меньшой. И всех любила и ласкала сестрица Галя, а больше всех меньшого. Случается, пойдут братья по ягоды в бор или по грибы и возьмут сестру с собой, то уж никому не уступит меньшой нести усталую Галю на руках и ни к кому Галя не пойдет на руки с рук меньшого брата. А когда братья одни ходят и гуляют и воротятся домой — всем обрадуется Галя, а в первого в меньшого брата так и вопьется губками, как пиявочка, так и обовьется ручками, как хмелинка. А когда не угодят ей в чем братья, Галя поплачет и погорюет и пожалуется в слезах и в горе, да и конец; а если меньшой брат что не по ней сделает, так Галя и словечка не сможет вымолвить, и убежит от всех, и спрячется от всех, и найдут ее потому только, что громко рыдает она, и никто ее слез унять, ни ручек от личика отцепить не сумеет и не сможет, кроме все того же меньшого брата.
Жила вдова с детьми в хатке — и хаткой-то назвать нельзя, в хижинке, и стояла вдовина хатка на углу под горою, вдалеке от всякого другого жилья; стояла на широком зеленом лугу. С одной стороны над хатой нависла каменистая гора, поросшая лесом, и точно грозила: «Вот захочу — один камень покачу и тебя, хатку, совсем придавлю». Направо мимо хатки вилась дорога в город — и как была тиха и пуста эта дорога мимо вдовиной хатки и как, чем дальше к городу, все людней и живей, пылит и стучит, а там — там, где взбегает она на гору и где улицы домов толпами к ней приступают, как она шумна, пыльна и людна? Та же дорога вилась налево по лугу, все по лугу, по мягкой зелени, и завивалась из глаз все по тому же мягкому лугу. От самой хатки узенькая дорожка перекрещивала эту дорогу и бежала к самому Днепру.
И, верно, всякий, кто мимо ехал и видел хатку, думал: что за маленькая хатка стоит, как она в землю вошла и покривилась, как окошечко покосилось и как крыша убралась в зеленый и серый мох! И не огорожена хатка, и без сеней и без коморы{205}, и ни садика, ни огородника около, только старая, тихая груша со сломанною вершиною. И сколько детей вокруг! А если бы кто свернул с дороги и вошел в хатку, так увидал бы, что, как ни мала хатка и сколько в ней ни живет душ, совсем она пустая. Ничего там не было, кроме лавки да узкой полочки, где стояла миска с ложками. Печь растрескалась и осела, на запечке опрокинуты горшок, два колышка в стене, на которых ничего не висело, стол с щелью во всю длину посередине, на котором ничего не стояло; в углу образ со стершимся ликом, обвитый сухими и свежими цветами, — вот и все. А если бы кто спросил детей: «Где же ваши рубашонки? где ваша одежда?», дети бы показали тому, что рубашонки сушатся на берегу, а другой одежды нет у них никакой. А зимой? и в холод, морозы? Зима, холод, морозы? О, это нехорошее время! Только она начинает подходить, зима, — мать пуще плачет и все повторяет: «Как-то мы перебудем, как-то мы перебудем!» И скучно всегда перебывать: холодно, надо сидеть на печи, поджавши ноги, а если выбежишь на луг и потанцуешь по снегу, так скоро, как обожженный, бросаешься в хату, на печь, опять сидеть поджавши ноги. Игра в докучную{206} надоедает и только еще одну Галю немножко смешит, а всех сердит; знакомая сказка об Иване никого не трогает, только Галю немножко. День такой коротенький, быстро вечер наступает, и в хатке делается темно. И сидят они в темноте на печи, ждут мать с поденщины и молчат; только Галя иногда оробеет и шепотом спрашивает: «Что, если волк придет?» — «Не придет», — отвечают ей все. «А что, если бука{207} придет?» — шепчет опять Галя. Все ближе друг к другу придвигаются и говорят Гале: «О, трусиха!», а меньшой берет ее за руки. «А как придет волк?» — опять-таки пристает Галя, и все ею недовольны, кроме меньшого — меньшой ее потихоньку успокаивает. И Галя успокаивается и иногда песенку запоет про журавля, что «длинноногий журавль на мельницу ездил, диковинку видел»{208}, и меньшой брат чует, как длинноногий журавль ездил и диковинку видел, потому что Галя под пенье треплет брата обеими ручонками по лицу. Песенка как-то незаметно обрывается: длинноногий журавль остается на дороге, и Галя засыпает у меньшого брата на руках. Скучно-скучно! холодно-холодно! темно-темно! В покосившееся окошечко виден луг под белым снегом. Белый снег то заблестит, то потеряет блеск — это значит: месяц ныряет в облаках. Что-то дальше будет: заблестит ли белый снег еще ярче при месяце и звездах или повалит снег свежий, метель разыграется, забьет покосившееся окошечко, занесет дорожку, задержит мать дольше? И что мать принесет им?
Вот по снегу скрип поспешных, слабых и неверных шагов, дверь в хату отворяется — мать пришла. Она пришла измученная, измерзшая. Что она принесла? Принесла хлеба, картофелю, а если еще немножко круп на кулиш, так уж и хвалится детям, что вот мы себе сварим кашицу. И все ждут кашицы, а Галя загодя-загодя усядется с ложкой в руках и время от времени окликает: «Мама?» — и окликает так, словно она храбро решается спросить о том, что всех томит, и эти храбрым вопросом дает всем сил терпеливей ждать. После каждого оклика она припадает к меньшому брату, будто говоря: «Какова твоя Галя?» И брат гладит ее по головке и дает понять ей, что славная она, Галя.
Затопленная печь разгорается и трещит, красное пламя играет на окошечке, из печных щелей выходят струйки дыма — хатка в одно время и освещается огнем и наполняется дымом; ясно видна измученная фигура, что хлопочет у печки, но нельзя разглядеть, что за думы у ней на лице, что за лицо; то покажется, что она усмехается и заботливо спешит и хлопочет, то покажется, что ее душит какая-то печаль и боязнь чего-то, и от этой духоты она так суетится около печи; что не от дыму у ней слезы бегут.