— Квак — ах!
И маленькой жабы не стало. Но куда же делись искры, брызнувшие из ее глаз?
Их подхватил солнечный луч, солнечный луч унес драгоценный камень из головы жабы. Но куда?
Естествоиспытателя об этом не спрашивай, спроси лучше поэта. Он расскажет тебе настоящую сказку и про гусеницу, и про семейство аистов. Подумай только! Гусеница превратится в красивую бабочку. Аисты отправятся за моря и горы в далекую Африку, а потом снова кратчайшей дорогой вернутся в Данию, на то же место, на ту же крышу. Но все это только кажется сказкой, а на самом деле сущая правда. Спроси у естествоиспытателя, и он подтвердит. Да ты и сам это знаешь — не раз видел.
А где же драгоценный камень из головы жабы? Поищи его на солнце, попробуй разглядеть его там.
Правда, солнце светит слишком ярко, наши глаза еще не могут выдержать все великолепие, сотворенное господом богом. Но когда-нибудь мы и этому научимся. Вот это будет чудеснейшая из сказок — ведь она будет про нас.
ПРЕДКИ ПТИЧНИЦЫ ГРЕТЫ
(Перевод Л. Брауде)
Птичница Грета жила в новом нарядном домике, выстроенном для уток и кур на господском дворе — одна среди птиц. Стоял домик там же, где некогда высился старинный господский дом с башнями, с зубчатым фасадом, с крепостными рвами и подъемным мостом. А рядом была дремучая чаща; когда-то здесь был сад, тянувшийся до самого озера, которое теперь превратилось в болото. Над вековыми деревьями кружили и галдели несметные стаи ворон, грачей и галок; хотя по ним и палили, но их становилось не меньше, а скорее больше. Слышно их было даже в птичнике, а в птичнике сидела старая Грета, и утята лазали по ее деревянным башмакам. Птичница Грета знала каждую курицу, каждую утку с той самой поры, как они вылупились из яйца; она гордилась своими курами и утками, гордилась и нарядным домиком, выстроенным для них. В комнатке у нее было чисто и опрятно, этого требовала сама госпожа, хозяйка птичника; она часто наведывалась сюда вместе со своими важными и знатными гостями и показывала им «курино-утиную казарму», как она выражалась.
В комнатке у Греты стояли и платяной шкаф, и кресло, и даже комод, а на нем начищенная до блеска медная дощечка с единственным выгравированным на ней словом — «Груббе». А имя это и было как раз именем старинного дворянского рода, обитавшего некогда в прежнем господском доме. Медную дощечку нашли, когда здесь копали, и пономарь сказал, что она и гроша ломаного не стоит, только что память о старине. Пономарь знал все про здешние места и про старину; навычитывал он об этом из книг, да и в столе у него лежала уйма разных записей. Весьма был сведущ пономарь, но самая старая из ворон знала, пожалуй, побольше его и орала об этом повсюду на своем наречии, да ведь наречие то было воронье, а как ни учен был пономарь, а по-вороньи не понимал.
Летом, в жару, случалось, над болотом к вечеру поднимался густой туман, словно озеро разливалось до тех самых старых деревьев, над которыми летали грачи, вороны и галки. Так было еще, когда тут жил рыцарь Груббе и когда стоял старинный дом с толстыми кирпичными стенами. Собаку держали тогда на такой длинной цепи, что иной раз она выбегала и за ворота; в господские покои из башни вела мощенная камнем галерея. Окна в доме были узкие, стекла мелкие, даже в главной зале, где устраивались танцы. Правда, никто не мог припомнить, чтобы при последнем Груббе там танцевали, хотя в зале еще лежал старый барабан, без которого не бывает и музыки. Стоял здесь и резной шкаф искусной работы, в нем хранились луковицы редкостных цветов, потому что госпожа Груббе любила садовничать: сажала деревья и разводила всякую зелень. А муж ее предпочитал ездить на охоту и стрелять волков да кабанов; и всегда его сопровождала маленькая дочка Мария. Пяти лет от роду она уже гордо восседала на лошади и бойко поглядывала вокруг большущими черными глазами. Ей нравилось разгонять плеткой собак, хотя отец предпочитал, чтобы она разгоняла крестьянских мальчишек, которые сбегались поглазеть на господ.
У крестьянина, который жил в землянке рядом с господской усадьбой, был сын Сёрен, ровесник благородной барышни; он был мастер лазать по деревьям, и Мария вечно заставляла его таскать ей птичьи гнезда. Птицы орали во всю мочь, а как-то раз одна, покрупнее, клюнула его чуть повыше глаза, кровь так и хлынула, и все испугались, как бы вместе с кровью не вытек глаз, но обошлось. Мария Груббе звала мальчика «мой Сёрен»; милость то была немалая, — пригодилось это как-то и отцу Сёрена, бедняку Йону. Однажды он в чем-то провинился и в наказание должен был ехать верхом на деревянной кобыле, стоявшей во дворе. Спиной кобыле служила одна-единственная острая узенькая дощечка, а ногами — четыре деревянные подпорки; верхом на этой кобыле и поехал Йон, а чтобы ему не слишком удобно сиделось, к ногам его привязали кирпичи. Лицо крестьянина страдальчески сморщилось, Сёрен стал плакать и умолять маленькую Марию заступиться за его отца; она велела сейчас же спустить Йона с кобылы, а когда ее не послушались, затопала ногами и так рванула своего отца за рукав, что рукав лопнул. Уж если Мария чего хотела, так хотела, и она умела добиться своего. Йона отпустили.
Тут подошла к ним госпожа Груббе, погладила дочку по головке и ласково на нее посмотрела; Мария так и не поняла — за что.
Ей больше хотелось пойти к охотничьим собакам, чем гулять с матерью, и та одна отправилась в сад и спустилась вниз, к озеру, на котором цвели водяные лилии — кувшинки и кубышки; над водой колыхались дудки камыша и белокрыльник. Госпожа Груббе залюбовалась свежестью пышных цветов.
— Какая благодать! — сказала она.
В саду росло редкое по тем временам дерево, которое она сама посадила; называлось оно кровавый бук и казалось среди других деревьев мавром — листья на нем были совсем бурые. Кровавому буку нужно было жариться на припеке, в тени он стал бы таким же зеленым, как и другие деревья, и оттого утратил бы свою необычайность. На могучих каштанах, в кустарнике, в высокой траве — всюду гнездилось великое множество птиц. Птицы будто знали, что в саду им не опасно, что тут никто не посмеет палить по ним из ружья.
Но вот появилась маленькая Мария вместе с Сёреном — он, как мы знаем, умел лазать на деревья, разорять птичьи гнезда и доставать из них яйца и пушистых, неоперившихся птенчиков. Заметались испуганные, растревоженные птицы, и малые и большие. Запищали в траве чибисы, загалдели на высоких деревьях грачи, вороны и галки, они кричали, каркали и вопили без умолку — таким криком и поныне еще кричит весь их пернатый род.
— Что же вы делаете, дети! — ужаснулась кроткая госпожа. — Это же безбожно!
Сёрен смутился, а благородная барышня сперва опустила было глаза, но тут же угрюмо буркнула:
— Отец разрешает!
— Прочь отсюда! Прочь! — крикнули огромные черные птицы и улетели, но на другой день все-таки вернулись — ведь здесь был их дом. А тихая, кроткая госпожа недолго прожила в своем доме. Господь призвал ее к себе, и там, на небесах, она оказалась куда более дома, нежели в здешней усадьбе. Торжественно звонили колокола, когда тело ее везли в церковь, а глаза бедняков наполнились слезами — она была так добра к ним.
С тех пор, как она умерла, некому стало заботиться о ее посадках, и сад заглох.
Говорили, что господин Груббе — человек крутой, но дочка, как ни была она мала, умела укротить его нрав: рассмешит отца и добьется своего. Было ей уже двенадцать лет; рослая, сильная, она смело смотрела своими черными глазищами людям в лицо, скакала верхом, как мужчина, а стреляла из ружья, как заправский охотник.
Приехали тут в их края высокие гости, самые знатные люди в стране — молодой король и его сводный брат и верный друг Ульрик Фредерик Гюльденлёве; вздумалось им поохотиться на кабанов и погостить денек в замке господина Груббе.
За столом Гюльденлёве сидел рядом с Марией Груббе; обхватив ее голову, он наградил девочку поцелуем, словно она была ему сестрой. Она же в ответ наградила его шлепком по губам и сказала, что терпеть его не может. Все рассмеялись, будто это невесть какая приятная шутка.
Может, и в самом деле ее слова пришлись ему по вкусу, потому что пять лет спустя, когда Марии минуло семнадцать, прискакал гонец с грамотой: господин Гюльденлёве просил руки благородной барышни. То-то!
— Он самый знатный и блестящий кавалер во всем королевстве! — сказал господин Груббе. — Нечего тут ломаться.
— Не больно-то он мне нравится, — ответила Мария Груббе, но ломаться не стала и не отказала самому знатному человеку в стране, наперснику самого короля.
Серебряная утварь, шерстяная одежда и белье, столовое и постельное, были отправлены в Копенгаген морем: сама Мария доехала туда посуху за десять дней. То ли ветра попутного не было, то ли вовсе стояло безветрие, но только приданое пришло в Копенгаген лишь четыре месяца спустя, когда госпожи Гюльденлёве уже и след простыл.