Прошлого году приезжал ваш братец старший из полку, да рассказывал, как он в баталии был, что как в него самого, в него одного только и целено, в него все пули летели, в него все пушки палили и все ружья стреляли, и не мог он умом постичь, как это, дивом каким, он цел и невредим выскочил… Вот же, может, в тот вечер в степи и козацкая баталия была немножко не так же страшна, как братцева… Сложила тогда голов всякая вера — турецкая и козацкая; старый и молодой век погасал, быстро и легко, как свечи от одного дуновенья погасают…
Бьется Остап и рубится так, что даже правая рука млеет — отбился он далеко от своих — кругом его все только чалмы: вот под ним убит вороной его конь — еще Остап бьется и рубится, соскочивши на землю. Как вороны налетели на него со всех боков турки с саблями, с мушкетами; как горох из мешка сыплется, так посыпались смертные удары на Остапа; оружье у него уж исщербилось — вот оно зазвенело в последний раз и распалось, как перегорелое — вот он остался с пустыми руками середь врагов — вот его схватили — вот крепко и мучительно он связан и скручен — вот его перекинул через седло и помчал его бородатый турок по степи: все исчезло у Остапа из глаз, ничего он более не слышит. В темно-розовой мгле, при серебристых звездах Остап видит только бородатое лицо с большими блестящими глазами, и слышит только, как быстрый легкий конь, мчась степью, касается земли звонким копытом.
Дальше Остап ничего уж хорошо, явственно не помнил, а что помнил он, то все словно во сне, в дремоте, смутно, — вот как будто конь где-то остановился; вот как будто его, Остапа, раскрутили и развязали, и по изнемогшему его телу пробежала холодная дрожь и жар палящий; вот, будто, какие-то узенькие улички и в каждой уличке девическая фигура, вся завернутая, закутанная тонким кисейным покрывалом с головы до ног; вот, будто, над ним, над самою его головою то желтая чалма и черная борода, то черная борода и зеленая чалма, или красная, то все около него переливает семью цветами, то жаркий день, то теплая ночь тихая, то солнце яркое, то звезды рассыпчастые…
Он опомнился и совершенно пришел в себя в какой-то тесной, темной келье, на соломенной рогожке. Свет божий западал кружком и словно лампада освещал только часть одного уголка; когда этот кружок света был яркий, веселый, значило для Остапа, что у людей день, а когда свет западал, легкий и бледный — значило, что ночь обняла землю. Потом, через несколько времени Остап так изловчился и научился, что знал, в который час, в котором уголку стать, чтобы увидать частичку ясного неба и блеск солнечного луча днем, а ночью десяток-другой звездочек, или кончик месячного рожка, или краешек полного месяца. Главное же дело было у Остапа думать да гадать, да выискивать, как бы вырваться из заключенья, убежать, добраться до Украйны, как снова войско собрать, да на врага двинуть.
А какая тоска его одолевала и сокрушала иногда, так и не сказать словами, а хотя б кто и мог словами сказать, то вчуже не постичь! Сколько раз он толкал и пробовал каменные стены и низкий потолок, и серой пол в своей темнице! Если бы хотя долото какое-нибудь завалящее, если бы хоть какой негодящий кусок железа! Не было ничего.
Вот Остап своими собственными руками каждый день, каждую ночь, может, каждый час, толкая стену, словно поколебал ее в одном месте немножечко. Вот дождал он и того часу, что уж из стен был в состоянии вынуть два или три камня, вот шесть, десять — вот он уже и на воле…
Это, видите, бусурманщина, так и темницу как след не умеет выстроить, — не то, что христиане…
Вот Остап на воле. Ночь. Видит он каменные стены кругом, да деревья темные; слышит плеск и журчанье бессчетных фонтанов поблизу. Под стенами он тихонько крадется, еще и сам не зная хорошенько, куда путь держит. Все стены, все темные деревья, все журчанье воды. Иногда он приостанавливается, прислушиваясь, приглядываясь. Как вот месяц ему освещает женскую фигуру, что спешит в ту сторону, откуда он идет — и она его увидала: сначала будто испугалась, потом словно узнала и вот она уже около него и отбрасывает покрывало с лица, и слышит Остап родные слова и узнает козачку, девушку с русою косою, невольницу турецкую.
— Куда ты, дивчина? — спрашивает Остап. — Беги вместе со мною!
— Я шла тебя освобождать, козаче! — говорит девушка. — Вот кинжал, пила, вот деньги, вот намисто… Беги! Беги скорее!
И она давала ему все: кинжал и пилу, и деньги, и намисто с своей шеи…
— Убежим вместе! — говорит Остап.
— Нет! нет! — отвечает козачка. — Нет! Дивчина тебя свяжет по рукам, по ногам — беги ты один! Беги! А меня приходи после освобождать! Беги!
— Только скажи мне, девушка, давно ли ты в неволе? — спрашивает Остап.
— О, давно, давно-давнешенько! Девочкою почти заполонили меня — до сих пор служу неверному турку…
— Я вспомнил тебя, девушка! — говорит Остап. — Это ты когда-то руки ко мне протянула, это…
— А я и не забывала тебя, козак, — промолвила девушка, — и не забуду! и ждать буду! Приходи спасать! Приходи освобождать!
— Приду, освобожу, мое сердце! — говорит Остап.
— Туда, туда — туда тебе лучше идти, — научала девушка. — Я провожу… Я провожу тебя, козак!
И оба вместе перебегали они темные сады, где розы цвели и благоухали, где журчала и плескала вода, и вместе крались мимо жилищ турецких. Наконец вот уже дорога — за ними остались жилища и сады.
— Туда, туда! — показала девушка вдаль, и даже пошатнулась от страданья и муки.
— Дивчина, бежим! — говорит Остап. — На руках тебя донесу до Украйны!
— Нет! нет! — ответила девушка. — Я буду дожидать — приходи, спаси! Я буду ждать! Я буду ждать!
И легко и быстро исчезла с глаз козака.
Бежит, бежит Остап. Бежит и битою дорогою и местами, где следу ничьего нету; иногда день целый в горе, в пещере лежит, прячется; иногда на дереве сидит, высматривая, нет ли погони, или какой опасности, или высматривая себе путь вперед; не ест, не пьет, не спит… Вот как сестрица меньшая, неженка, всплеснула руками три раза, услышавши про эти три напасти; не ест, не пьет, не спит! Вот как ужаснулась она! Она, что либо спит, пьет да кушает мило! Да, Остап всего дознал и изведал — словно весь путь его полынем порос — знаете полынь, деточки? Горький, горький, горький такой… Всего Остап дознал и все изведал, пока родная и любимая, свежая и зеленая Украйна открылась перед ним. Должно быть, и вздохнул легко козак, когда ступил на свою родную землю.
Тихо в турецком городе, вечер поздний, месяц ясный. Кто почивает, а кто не спит, нежится. Невольница козачка не спала и не нежилась. Стоит она у окошка да глядит, очей не сводит, все в ту сторону, откуда султан бородатый опасается козаков молодцов. Не с кем слова перемолвить молодой невольнице и слова не промолвят алые уста, да и без разговору сердечного читаются на девичьем личике все девичьи мысли и думы, вся тоска и грусть, и сомневающаяся надежда, и утешающее упованье, и тяжкое и любое страданье… Козак! козак! когда ж к тебе прильнет девушка? Где ты? Девушка в неволе ждет да тоскует, а ее господин безбожный над девичьей тоскою глумится. О, козак! где ж ты замешкался? Донес ли тебя господь до Украйны? Где ты, козак? где замешкался? Помнишь ли девушку?
В который уж это раз бедная невольница спрашивала и побивалась, и желала себе крыльев орлиных полететь… полететь… иногда — тихую могилку — отдохнуть.
Тихо-тихо в турецком городе. Вечер поздний, месяц ясный; розы благоухают, свежие фонтаны журчат; бедное девичье сердце все так же просит и требует, томится и занывает, и мысли девичьи так же роятся и одолевают…
Почему это вдруг пробудились турки, ленивые и изнеженные? Зачем бегут и толпятся испуганные? Козаки! Козаки осадили город!
Палят ружья, курится дым, горят крыши и разрушаются зданья, стонут люди. Роскошной тишины будто не бывало; не слышно журчанья воды, пропал запах роз; месяц ясным светом освещает горящий, в дыму и пламени, город турецкий…
А когда солнце заиграло и заблестело в небе над глубоким морем, по морю плыли чайки козацкие, ворочаясь домой. Раненые, больные козаки лежали или сидели, а те козаки, которые избегли всякого лиха, работали около чаек или поправляли простреленное, перерубленное оружье. Молодой атаман сидел задумчив и глядел в воду — много, должно быть, имелось у него мыслей, много дум передумывал!
А девушка с русою косою глядела на атамана милыми карими очами, и, видно, тоже мысль лелеяла, тоже думу думала…
Вот уж и конец…
Атаман Остап благополучно воротился на этот раз с козачеством и с девушкою на Украйну… Вот уж и конец… Разве дело нам вспоминать о тех козаках и турках, что сложили в бою головы? Что за печаль нам думать о том, как плакала там какая-нибудь турчанка или козачка? К чему нам допускать, что, может, иной убитый в бою, если бы век свой дожил, так много бы, может, полезного сделал? Кое-чему, может бы, доброму научил? Кое-чему, может, много бы помог? Что, может, огромное благо от него бы далось людям? Что злой или добрый, худой или хороший, он жил своей жизнью, а теперь сражен? Да, все те, которые полегли в бою, как их теперь ни жалей, не встанут — им царство небесное, место покойное!{216}