…Мастер утверждал, что с Рояльчиком он провозился всего-то четыре часа. Но, по собственным подсчетам Пина, настройка длилась ни много ни мало полдня.
— Что это за странные железяки вы использовали, когда меня лечили? — спрашивал у Мастера Рояльчик. — Они съедобные?
— Даже и не думай, — назидательно говорил Пин. — Если ты слопаешь его инструменты, как он остальных чинить будет?
Возвращение Рояльчика стало настоящим праздником для оперного оркестра и вызвало шок у злющего Треугольника. Как так? Рояль, которому ты столько лет рыл яму, вдруг взял и заявился в театр, да еще под звуки торжественного марша! Не для того он, Треугольник, разрабатывал хитроумные планы, не для того восхищался своим злодейством. Но ничего не попишешь. Все ликовали, и ему пришлось ликовать. Так, для виду. В действительности же он опять изобретал хитроумный план. Но этот план провалится, как и все прочие его планы. И однажды Треугольник наверняка поймет, что он не такой уж и злющий и что ему вполне под силу делать добрые дела.
Написание сонаты для пианино и барабана заняло у Мастера целых трое суток просиживания за Рояльчиком — с карандашом и нотной тетрадью. Он почти ничего не ел и совсем мало спал. Иногда к нему заглядывала Адель — чаще всего посреди ночи. Ругалась, что он себя в могилу сведет, что о здоровье думать надо. Но Мастер был тверд, как скала. Только просил принести кофе, да чтобы покрепче. Он проигрывал мелодию, после чего, весь в испарине, хватался за карандаш. А потом снова проигрывал — и снова увлеченно строчил в своей тетради. Поглядели бы на его старание Пин и Бар!
Но Пину и Бару было некогда. Они, как угорелые, носились по городу и скупали все возможные вкусности, чтобы организовать праздничный стол в честь возрождения оперного театра. Дирижер Баккетта за ними едва поспевал. Он хотел лично проконтролировать этих «сорви-голов»: вдруг, чего доброго, обнаружится на застолье древесный паштет или консервированные стружки.
Когда соната была, наконец, готова, явились заказчики: Бар скептически оглядел Мастера, скептически пробежался глазами по нотам в тетради и вроде бы остался доволен. А Пин своего восторга не скрывал.
— Вот это вещь! — восхитился он. — Необычная!
— Даже слишком, — подхватил Бар. — Знаете что, надо нам сперва потренироваться на слушателях неискушенных. На какой-нибудь отдыхающей публике.
Отдыхающую публику они застали в главном парке города — она, то есть публика, бренчала на все лады, гудела, пищала и налегала на коктейли.
— То, что доктор прописал, — одобрительно сказал Бар, и они с Пином взошли на помост.
Первые звуки сонаты произвели на расслабленную публику странный эффект: у стоящего рядом с подмостками задиристого Саксофона задергался глаз, и забияка нечаянно выплеснул содержимое своего стакана на пожилого Баяна с жиденькой бородкой. Баян взбунтовался (это был тот самый Баян-выпивака, который считал себя защитником правды и защищал ее так неумеренно, а главное, неумело, что уже до смерти надоел всем в округе).
— Молодежь! — гневно прошамкал он. — Артисты! Пришли, понимаешь, шо швоими новшествами. Народ тормошат. Нечего нас тормошить! Мы и шами потормошимся, когда нужно.
— А по-моему, весьма даже недурно, — заметил стоявший поодаль Кларнет-интеллигент. — И напоминает джаз.
— Катитешь вы шо швоим джазом! — хрипло крикнул Баян. — Долой!
— Прочь! Долой! — стала вторить толпа. Кто-то швырнул в Бара тухлый помидор.
— Вот так номер! — рассердился Бар, избавляясь от остатков помидора, который шлепнулся прямиком на его начищенные тарелки. — Если уже здесь возмущаются, то как, в таком случае, отреагируют театралы?
Эпилог
Бар решил — и Пина убедил в том же, — что творение Мастера они представят миру, что бы там ни кричали всякие Баяны-грубияны. Позор позором, а проявить уважение — важнее.
— С Мастера, небось, семь потов сошло, — говорил Бар, задумчиво облокотившись о столик кофейни. — А мы, кайраки неблагодарные, нос воротить будем? Э, нет, приятель. Раз уж напросились, по окопам прятаться поздно.
— Напросился, между прочим, ты, — заметил Пин. Он прихлебывал из чашки антимоль и время от времени поглядывал на большие часы над барной стойкой. Чтобы собственное выступление не проворонить. — Но я провала не боюсь. Я боюсь, что Мастер может расстроиться. Он, как-никак, на концерте присутствовать будет.
— Это да, — вздыхал Бар. — Но, думаю, наши слушатели посдержаннее отдыхающих. Всё-таки, элитное общество.
На концерт в честь возрождения театра Мастер пришел вместе с Адель. Адель в театре, да еще столь богато убранном, оказалась впервые. Она глазела по сторонам, без умолку восхищаясь всем подряд. Сановитые Виолончели и надутые Тубы шикали на нее и просили не мешать.
Аудитория в зале шелестела таинственно и заговорщически. А Бар с Пином стояли, зажмурившись, на сцене.
«Вот, сейчас — первый такт, — волновался Бар. — Давай же, Пин, не трусь! Не подводи Мастера. Он ведь так трудился — из кожи вон лез, чтобы сочинить для нас эту сонату, будь она неладна!»
Пин играл стиснув зубы и обливался смолой не меньше, чем Мастер обливался потом. Напряжение витало в воздухе, и казалось, что возгласы «фу!», «долой!» и «вон со сцены!» вот-вот сорвутся с уст. Праздник сейчас зависел только от того, как примут сонату слушатели. Потому что если они, недовольные, разбредутся по домам, то никакого пира на весь мир не состоится. И театр больше никогда не будет таким популярным, как прежде.
Участники оркестра наконец-то покинули холодную Яму и, повязав черные бабочки, заняли места в первом ряду. Треугольнику бабочку прицепить было некуда, поэтому он раздобыл где-то черную шляпу-цилиндр и совершенно в ней утонул, посверкивая из-под полей злющими глазками.
Пин смог свободно вздохнуть лишь на последнем аккорде. Хотя аккордом это, по правде говоря, назвать можно было с натяжкой. Непонятное переливчатое трезвучие.
«Интересно, что припасли дамы-Скрипки и бароны-Тробмоны для таких „виртуозов“, как мы? — подумал Пин. — Если меня сшибут с ног кочаном капусты, я всем буду говорить, что вмятина у меня на деке осталась от игры в баскетбол».
Зал молчал, и молчал подозрительно долго.
— Давай-ка, пока они не спохватились, смоемся за кулисы, — шепотом предложил Бар.
Эта идея пришлась Пину по душе. Но едва он приготовился «смываться», как зал взорвался аплодисментами.
«Прямо как на войне», — подумалось Бару. Только на сей раз взрыв неприятностей не сулил.
— Браво! Браво! — кричали со всех сторон. Мастер, опьяненный успехом, хлопал сам себе и даже вслух хвалил себя за находчивость.
— Ну, я молодец! Ну, молодчина! Недаром три дня потел!
На сцену сыпались цветы, а кто-то особо изобретательный пустил в ход хлопушки с конфетти и серпантином. Оперный театр возрождался…
Много чего могли бы порассказать о том знаменательном дне Пин и Бар. Бар, например, упомянул бы о тортах со смазочным кремом. А еще он непременно бы похвастался, что его взяли в оркестр и что он отныне не Барабан-инспектор, а Барабан-ударник. Главный из всех Ударных! У чувствительных дам от его невообразимых ритмов будет кружиться голова. А у разнеженных лежебок и дармоедов — сердце уходить в пятки. Конечно, только в том случае, если эти лежебоки и дармоеды посмеют сунуться в театр.
А Пин мог бы, наверное, вспомнить, как они выдворили из своего домика сварливую старуху-Бандуру и как искали потом с лопатами коллекцию дядюшки Клавесина, закопанную на заднем дворе.
К Пину и Бару на огонек часто заходил Рояльчик, и они, бывало, до самой ночи обсуждали, как лучше играть то или иное место в партитуре. А поутру их, задремавших, будило многоголосое пение Дудуков.
И всё бы хорошо, если бы не потянуло друзей на новые приключения.
Правда, это уже совсем другая история.